Труды по россиеведению. Выпуск 3 - Страница 27
Господство такого типа ментальности открывает путь не только свободе демагогии, но и беспредельности легковерия. И не надо думать, что тому и другому подвержены в основном негодяи и дураки. Если вспомнить о волнах конспирологических теорий и футуристических пророчеств, в известные времена захлестывающих Россию, то станет очевидно, что вера в утопии и заговоры – две стороны одной и той же медали. Интеллигенция верит в «чудо будущего», народ – в злодеев прошлого и настоящего. «Ученые» и «невежественные» предрассудки переплетаются до такой степени, что уже не важно, кто нас ведет – ангелы или демоны. Важно, что, привыкнув к роли ведомого, мы непременно вновь забредем в застойное болото несвободы.
Человеку далекого прошлого была неведома свобода, зато он верил в справедливость, отождествляемую с сытостью, которую призвана была обеспечить традиция и ее суверенный хранитель. В России соотношение между свободой и справедливостью всегда было неустойчивым. Впрочем, нечто подобное наблюдается во всем современном мире. Попросту говоря, сытая «справедливость» подавляет «голод» свободы.
Соответственно сомнительной традиции «справедливости» в России народ облагался обязанностями – правами располагало только государство. Законы писались для подданных, а не для правителей. Вероятно, из этого выросла системообразующая «вертикаль ментальности» россиян, которую небезуспешно нанизывали на «вертикаль власти». Сегодня не случайно выше всего стоит «телефонное право». Как выясняется, до сих пор можно небезуспешно напоминать людям об обязанностях, не гарантируя соблюдения их конституционных прав. И это делается с помощью церкви, вроде бы признающей свободу совести, но ухитряющейся до бесконечности поддакивать заведомо бессовестному государству.
Настоящее правовое государство – это просто диктатура закона. Однако попытки внедрения в России всеобщей формально-юридической правовой системы всякий раз наталкивались на инерцию обычного права. Последнее судит «по совести»: торжествует субъективно-эмоциональный принцип «хороший – плохой». Отсюда воспроизводство «неформальных» представлений о справедливости, блокирующих действие «несовершенных» законов и заодно открывающих простор судебному произволу.
Права личности – это всего лишь одна из исторических форм, с помощью которых создаются известные гарантии свободы самовыражения человека вопреки традиционным ментальным установкам (но в пределах конвенциональной политкорректности). Права личности, политические свободы не обеспечивают ни справедливости, ни тем более сытости. Они не гарантируют даже социального выживания в примордиалистском смысле слова, но поддерживают свободу творчества – концентрированное воплощение надежд на свободу как единственно достойный звания человека идеал.
Между прочим, сообщество троглодитов «защищало» своих членов соответственно императивам видового выживания, но принципиально исключало защиту прав личности. Соплеменник мог «качать права» на биосоциальном (стадном) уровне, но о ментальной независимости от социума не могло быть и речи. Тем самым исключалось понятие прогресса, связанного с выходом за пределы традиции. Ныне в России происходит нечто подобное с той лишь разницей, что прогресс отождествляется с комфортом, а планка вполне традиционных представлений о справедливости странным образом «модифицировалась». Так, мне не раз приходилось наблюдать, как солидные ученые мужи (отнюдь не коммунисты) горячо обижались на нынешнюю власть за ее неспособность превратить Россию в подобие Саудовской Аравии. О политической свободе они, кажется, забыли навсегда – им достаточно вовремя «выговориться» перед власть предержащими.
Вероятно, все дело в том, что постановка вопроса о правах личности возможна лишь после утверждения незыблемости права собственности. До этого следовало говорить только о правах групп людей – сословий, корпораций, этносов. Мы как-то стесняемся признать, что современное квазиуниверсалистское признание прав человека – всего лишь производное от универсализма рынка, своего рода побочный продукт информационно-потребительской унификации. В России мы пока что имеем дело с явлением иного исторического порядка. Правосознание россиянина и поныне не готово к внедрению демократических свобод. Почему-то никто не замечает, что нынешняя тотальная коррупция – в значительной степени деформированная эманация обычного права, компенсирующая «несвободу» формальной законности. Очевидно, что всякий суррогат привычной справедливости с ростом общественного достатка трансформируется в меритократическую иерархию распределения. Не признавая диктатуры закона, не уважая прав личности, мы превращаемся в заложников собственной потребительской необузданности – еще одного, возможно, самого коварного врага свободы.
Морально-психологический. Стало общим местом говорить об особой эмоциональности россиян. И это справедливо. Там, где логическое и прагматическое начала ослаблены, бал правят эмоции. Но дело не только в этом: государство, ограничивая возможности самовыражения человека, тем самым «перенапрягало» его нравственную сферу. Более того, отвергая со времен Петра I традиционные обычаи и ритуалы, власть упорно навязывала народу «чужих» идолов, отравляя его душу. Феномен великой русской литературы XIX – начала ХХ в. поэтому не случаен – он связан с императивом моральной переоценки действительности, ставшим уже неведомым для западного общества. Этим Россия обязана интеллигенции, которая (по понятиям государства) представляла собой «лишний», принципиально ненужный социальный слой. Отсюда гонения на нее со стороны самодержавной власти, а затем и попытка большевиков создать вместо нее свою («рабоче-крестьянскую») служилую интеллигенцию. И тем не менее образованные люди по-прежнему составляли единственный слой, который пытался мыслить рационально. Другое дело, что они вполне некритично и излишне эмоционально ориентировались при этом на те или иные западные образцы.
Как бы то ни было, интеллигенция оставалась, в сущности, тем же субкультурным продуктом, что и бюрократия, европеизированная (пусть чисто внешне) Петром I. Рациональное начало разлагало чиновничий слой (отсюда распространение масонства), а тем временем сознание интеллигенции деформировалось моральным ригоризмом (феномен народничества). Разум оказывался в неладах с чувством: эмоции рождали «теории»; теории приобретали характер нравственных императивов. В том и другом случаях культурные верхи отчуждались от массы населения (вопреди подчас искреннему стремлению сблизиться с ним), что придавало эмоциональному перенапряжению системный характер. «Казенная» церковь с ее «недоразвитой» приходской жизнью, разумеется, не могла сдержать нараставший кризис.
В этих условиях художественная литература (а в широком смысле область творческого вымысла) стала объектом почти религиозного поклонения со стороны интеллигенции. «Толстой и Чехов, Достоевский – надрыв и смута наших дней», – писал М. Волошин в 1919 г. (3). Разрыв между реальным, воображаемым и символичным расширялся, создавая ситуацию непредсказуемости. А последняя, между прочим, – главный душитель ростков свободы. Такое положение при господстве авторитарного архетипа властвования может повторяться до бесконечности.
Парадоксально, но в России упорно не замечают, что государственность никогда не ощущала себя достаточно сильной, зато всегда стремилась казаться таковой. Со своей стороны, интеллигенция, отчаянно пытаясь найти путь к народу, со второй половины ХIХ в. вольно или невольно стала толкать его на бунт. Взаимообман вел к взаимопровоцированию. Это и породило революционный кризис начала ХХ в. Впрочем, по своему психологическому наполнению он был вполне изоморфен Смуте XVII в., а равно и новейшей «революции» конца ХХ в. И эта последняя смута – пусть кто-то по недомыслию именует ее реформами, «транзитом» или стабилизацией – продолжается.
В горбачевской перестройке не было ничего принципиально нового сравнительно с политико-модернизационными потугами начала ХХ в. Не случайно и то, что перестройка заметнее всего проявила себя в «гласности» – людям попросту надо было выговориться, об остальном они почти не задумывались. При этом довлело «моральное» осуждение прошлой истории и нынешней власти. Преобладание эмоций над правом позволяет подбираться к власти диктаторам. Путин не случайно так же вкрадчиво, но уверенно двинулся к авторитаризму, как Сталин во времена нэпа. Первая личина тиранов почти всегда демократическая – это было известно со времен Сократа.