Труды по россиеведению. Выпуск 3 - Страница 26
Примечательно, что наследники престола иной раз опасливо взирали на перспективу обладания самодержавной властью. Зато в моменты шаткости государственности сверху особенно часто звучали заклинания типа «все для человека, все для его блага». Такова генетическая особенность «бюрократически-патерналистской» демагогии, призванной ублажить холуя. Российский Левиафан готов воспользоваться любой идеологической «вывеской» ради самосохранения.
Большевики упростили социальную стратификацию под «классовыми» знаменами. Фактически государство оставило только тягловые сословия в виде «рабочего класса» (объявленного «гегемоном» общественного развития) и «колхозного крестьянства» (фактически прикрепленного к земле). Труднее было с интеллигенцией, но и ее в конце концов статусно уравняли со служащими, – и они «служили» единственному суверену в лице государства. Чем это закончилось, известно. Однако признаться в том, что попытки обуздать тех, кто в силу профессиональных обязанностей нуждается в свободе самовыражения, самоубийственны, тупая бюрократическая машина никак не может.
Культурно-антропологический. Особенности российской политической культуры чаще связывают с византийским православием. Сомнительно, чтобы это воздействие было особенно сильным – российская власть нуждалась в государственной вере и послушной церкви. Г. Федотов, идеализируя потенции свободы в Киевской Руси, игнорирует укорененность традиций язычества в массе населения (10, с. 247–249). Восточнохристианское религиозное начало повлияло главным образом на культурные верхи, особенно на летописцев, стремившихся к библейской (моральной) интерпретации исторических событий. Именно они сочинили легенды о призвании варягов, а затем и о крещении Руси, якобы ставшей тотально «святой». В действительности основная масса населения вплоть до ХХ в. пребывала в состоянии «двоеверия» (православие и язычество) или, что точнее, обрядоверия, довольствовавшегося ритуальной частью христианства. В деревне господствовал примитивный тип мировосприятия, в котором реальное, воображаемое, символичное слились в неразрывное целое. Этот тип ментальности напоминает о себе до сих пор.
Средневековая Россия не знала ни римского права, ни борьбы императоров и пап, ни независимого университетского знания, ни Возрождения – фактически она не пережила Средневековья, так и не обретя в результате европейского гена саморазвития. Это тоже препятствовало формированию общества в европейском смысле слова. Значительного слоя самостоятельных граждан (дословно по-русски – горожан) также сложиться не могло. Гражданами официально считались подданные государства, втиснутые им в служилые сословия. Именно поэтому интеллигенции – людям относительно независимым от государственной службы – и пришлось сыграть столь значительную роль в «непредумышленном» противостоянии государственности. Этот процесс продолжается до сих пор – не стоит обольщаться относительно вроде бы автономных научных и общественных организаций, партий. Вместе с тем следует иметь в виду, что интеллигенция, как и народ, не любит слабую власть и презирает недееспособных правителей. Современная российская интеллигенции – это вовсе не известный на Западе креативный класс (creative class), как сегодня многим нравится думать. К сожалению, российская интеллигенция в большей или меньшей степени соответствует худшим сторонам менталитета современного информационного общества, воспроизводящего с помощью «передовых» технологий слабости и пороки синкретического сознания.
На человеческом уровне история столь же «прогрессивна», сколь и «регрессивна». Привычка замечать только ту историю, импульсы которой задаются либо «сверху» (вождями и правителями), либо «снизу» (заговорщиками и революционерами), – признак недостатка в обществе демократических потенций или веры в собственные силы. По-настоящему свободный человек не склонен считать правителей демиургами собственного бытия; рожденный среди свободных людей писатель находит главных персонажей истории не среди «спасителей» или «злодеев», а среди простых людей, составляющих народ. К россиянину с его предельно этатизированным сознанием это не относится.
Стало общим местом говорить, что верхи и низы Российской империи существовали в разных культурных измерениях. При этом низы представляли именно тот тип политической культуры, который вызывал столь горестные реакции Пушкина. Вскоре после большевистского переворота З. Гиппиус недоумевала: «Какому дьяволу, какому псу в угоду / Каким кошмарным обуянный сном, / Народ, безмолвствуя, убил свою свободу, / И даже не убил – засек кнутом!» (см.: 5). Удивляться не стоило: регламентированная «буржуазная» свобода народу была не нужна. Как результат, европеизированные верхи были «срезаны», «демократизация» культурного пространства развернулась по линии подавления низами «высокой культуры». Правда, не следует недооценивать эвристического потенциала низов: не подлежит сомнению, что русский человек в лице немалых своих представителей «избыточно талантлив», ибо не подвергался унифицирующему диктату городской культуры. Как бы то ни было, кризис конца ХХ в. вызвал очередное «проседание» российского культурного пространства. Сомнительно, что в условиях современной информационной революции удастся восстановить культурно-эвристический потенциал России. То же самое можно сказать о перспективах отечественной свободы.
Мне порой кажется, что «генотип» русской не/свободы заложен в легенде о «призвании» варягов. Норманнские завоевания – дело для былых времен обычное, однако никто добровольно не призывает разбойников и тем более не возводит на этой основе культа «1500-летней» государственности. «Долгое рабство – не случайный факт, оно, конечно, отвечает какой-то особенности национального характера, – писал в свое время А.И. Герцен. – Эта особенность может быть поглощена, побеждена другими, но может победить и она» (4). Так не напоминает ли русская история сплошную цепь поклонений покладистых холуев всевозможным «разбойникам», сменяющим друг друга на троне?
Ментальный. Хотя собственно ментальную составляющую российского культурного пространства практически невозможно отделить от эмоциональной сферы, формально она так или иначе должна обнаружить себя в государственно-правовых представлениях и практиках. При этом надо учитывать, что эти практики имеют мало общего с политикой в европейском смысле слова. Дело в том, что вера в государство превратилась в России в своего рода имперскую религию, определяющую весь спектр бытийственных представлений. Россиянин не верил в индивидуальное творческое начало, ему претили навязанные сверху коллективистские усилия. Русский крестьянин «бегал» от плохого помещика, но готов был пойти на поклон к государству, особенно возглавляемому «сильным» лидером. Но такого рода вера не только не исключала, но и предполагала склонность к ситуационному бунтарству под влиянием сиюминутных эмоций, вызванных «слабостью» патерналистской власти (сегодня такая ситуация ощущается довольно остро).
Отсюда стремление государства к овладению информационным пространством империи, что в свое время достигло апогея в большевистской «пропагандистской» государственности. Сталин – это «тихий» деспот, который осторожно вползал в души революционно-романтичных холуев: именно в этом кроется ноу-хау российского псевдототалитаризма. Возможности воздействия власти на социализацию россиян с помощью современных «свободных» массмедиа многократно возрастают. Но не стоит видеть в этом устойчивую тенденцию к бесконечному воспроизводству ментально одномерных, социально пассивных существ. Любая пропаганда, расходящаяся с реалиями, провоцирует волну безверия и хаоса. Современная российская ментальность отнюдь не отдает предпочтения закону перед насилием во имя недостижимой и потому тем более желанной «справедливости». Зато россиянин испытывает перманентное недоверие к «чужому» закону, писанному вроде бы вовсе не для него.