Трудные дети и трудные взрослые: Книга для учителя - Страница 34
Я ошарашен всем услышанным. Но спешу не упустить момент.
– Если все, что ты сказала – искренно, пожалуй, я дам тебе такую возможность...
– Конечно, Владимир Иванович, конечно – искренно, не успев выйти из состояния душевного подъема, продолжает заверять Цирульникова.
– Понимаешь, Яна, тебе теперь уезжать на «взрослую», а здесь, благодаря тебе, народ взбудоражен. Я помог тебе, а ты теперь мне помоги успокоить их.
– Я?.. Каким образом? – округлила Цирульникова глаза, но я вижу, что она уже догадывается, о чем буду ее сейчас просить.
– Да, Яна, да, тебе нужно выйти на линейку и публично покаяться в своем поведении. А на производстве – дать норму.
– Я? Покаяться?.. – Губы Цирульниковой растянулись в неестественной улыбке. – Да меня на «взрослой» сожрут за такие активные проявления. Да я зарок дала, татуировка на животе, ясно? Паук головой вниз!
Выдержал паузу.
– Не, так не смогу. Согласна на все другое – хоть сейчас отдамся, сделаю все, что ваша душа пожелает...
– Яна! О чем ты? – резко обрываю ее.
И вдруг замечаю в се глазах мольбу.
– А я надеялся на твою помощь.
– Ну и не зря надеялись, – приходит она к решению. – Когда это нужно сделать?
– Сейчас, на линейке.
Своим покаянием Цирульникова, на что я и рассчитывал, очень удивила всю колонию. Судили-рядили о причинах столь необычного поступка по-разному, но даже самые отъявленные из «отрицательных» колонисток призадумались: если уж Цирульникова сломалась, стоит ли продолжать «чудить»?
Под монотонный рассказ о временах коллективизации и под дождь так хорошо думалось. Но Людмила Ивановна замолкает вдруг. Уже заметила, почувствовала безразличие класса.
– Что вы такие сонные? – спрашивает требовательно.
По стеклу еще громче забарабанил дождь. Воспитанницы поглядывают на темные рамы, зябко поеживаются. Учитель включает свет, просит Водолажскую читать вслух главу из учебника. Я ее понимаю – нужно время, чтобы обдумать сложившуюся ситуацию, изменить ход урока.
Людмила Ивановна отходит к окну, всматривается пристально в черноту дождливого омута. О чем думает она сейчас? Беспокоит ли ее то, что неверный тон взяла, приступая к изложению столь сложной темы, изначально?
...Я снова ухожу в себя. Корниенко получила накануне письмо от отчима дяди Леши. Последние его строчки я перечитывал, озадаченный, несколько раз.
«Так хочется подержаться за тебя, поцеловаться, – признается в конце письма отчим. – В прошлый раз я даже не смог обнять тебя на прощанье. А так хочется прижать к себе и целовать, целовать. Я тебя очень люблю. До свидания, до скорой встречи, моя красавица».
Закончив с письмами, которые пришли на отделение, я послал дневальную за Корниенко. Только разговора, на который рассчитывал, у нас не получилось. Воспитанница, пробежав глазами подчеркнутые строчки, быстро сообразила, зачем ее вызвали, и устроила истерику:
– Что вы подозреваете? Как не стыдно! Дядя Леша ко мне относится лучше отца родного!
Я был здорово раздосадован, что беседу на столь деликатную тему начал без продумывания и предварительной подготовки. Какое-то время терзался сомнениями в правильности вывода, сделанного на основании одних лишь последних строчек письма. Поделился с Надеждой Викторовной – и не пожалел. Воспитатель Заря сразу внесла в вопрос с отчимом некую определенность.
– Заглядывала я в комнату свиданий, когда приезжал этот дядя Леша, – улыбнулась Надежда Викторовна многозначительно. – Катенька наша сидела у него на коленях, а он... – Заря поперхнулась, прокашлялась: – С отклонениями товарищ, что с него возьмешь. Но Катя-то наша, Катя!..
Водолажская, видимо, дочитала главу из учебника до конца. Слышен голос Людмилы Ивановны. Голос окрепший, бодрый. Учитель, чувствуется, уже обдумала ситуацию на уроке, знает, что делать дальше.
Вопрос к Бондарь:
– Что такое комбед?
Воспитанницу толкают, она поднимается медленно, вертит головой по сторонам.
– Прослушала я, – признается, не дождавшись подсказки.
Людмила Ивановна спрашивает о том же у Корниенко.
– Комбед – это, значит, комитет... – Воспитанница устремляет глаза к потолку, – бедных.
– Бедноты, – уточняет учитель. И поворачивается к Цирульниковой.
– Чем колхоз отличается от совхоза?
Раскаявшаяся на колонийской линейке Цирульникова пытается отвечать обстоятельно. Она еще не закончила, а Ноприенко и Водолажская уже тянут руки – дополнять.
Оживились девчата, разговорились, отстранились от темных рам, за которыми уныло продолжает лить дождь. И Людмила Ивановна уже улыбается.
– Катя, – обращается снова к Корниенко, – представь, что мы с тобой руководим колхозом. Уже погасили ссуду в банке, выплатили проценты, у нас есть хорошая прибыль. Как распорядимся деньгами?
Гукова, подсказывая, шепчет: поделим!
Но Катя не соглашается.
– Инвентарь купим, – говорит твердо.
3
В учительской мы с Корниенко вдвоем. Дождь не прекращается. Капли зигзагами ползут по стеклам окон.
– Через три дня родительское собрание, – говорю Кате. – Хочет приехать... отчим. Опять один приедет – без матери.
– Что от меня нужно? – выдавливает воспитанница хрипло и придушенно.
Со времени разговора о ее отношениях с отчимом прошла неделя. Корниенко достаточно было времени подумать, и сейчас она не спешит, как прежде, оборвать меня на полуслове. Она не горячится и не закатывает истерику.
– Что я должна сделать? – повторяет вопрос. – Отказаться от свидания? От передачи? Но это же глупо...
– Тебя больше ничего не беспокоит?
Я стараюсь поймать взгляд Корниенко, но она прячет глаза. Такая безысходная, глубокая в них тоска.
– О чем вы? – с усилием спрашивает.
– О связи с отчимом. В силах ли ты будешь от нее отказаться?
Губы Корниенко дрогнули. По лицу медленно покатились слезы.
– Для всех будет лучше, если эта связь прекратится, – говорю убежденно. – Ты взрослый человек, Катя, должна понимать...
Воспитанница слушает молча, не перебивая. Чем дольше я говорю, тем больше бледнеет ее лицо. А слезы просыхают.
– Раскаяния хотите? – роняет она сквозь стиснутые зубы. – Но раскаиваются только на суде в последнем слове. Есть, как вы это называете, «связь». Да, связь имеется. Но причины ее совсем не такие, как вы, наверное, думаете. Просто... – Корниенко подыскивает слово. – Понимаете, мне трудно дяде Леше отказать, да и самой, не скрою, разнообразия хочется...
Катя обрывает свою речь на полуслове и замолкает.
– До колонии между вами?..
– Ничегошеньки! – Она едва не срывается на крик. – И здесь ничего не началось: ну, обнимаемся, целуемся, ласковые слова...
– На коленях у него сидишь, – подсказываю.
Корниенко растерянно смотрит, щурится.
– И это уже знаете? – вырывается у нее горький смешок.
– Это – да. А как сложится у вас после колонии, могу только предполагать.
– Все может быть, все! Но это вас не касается, слышите, вы!..
Продолжать спорить с Корниенко, читать ей мораль – нет смысла. Знаю, она выслушала за свою жизнь столько назиданий, что их стенограмма составила бы, я думаю, несколько толстых томов. А много ли пользы?
Оказавшись в тупике, я вынужден был использовать «запрещенный прием». Не знаю, имел ли я право, но ведь делал это без какой-либо предвзятости, не из стремления принести вред своей воспитаннице. Наверное, в исключительных ситуациях и педагог, воспитатель, подобно врачу, имеет право солгать, если ложь эта во благо.
– Письмо от отчима, – говорю осторожно, – это тайна для всех. Пока только я и ты знаем его содержание.
– Пока?! Вы сказали – пока?..
Корниенко подняла глаза, и мне на секунду стало не по себе.
– Я так сказал? Неужели? Значит, оговорился.
Начинаю наводить порядок на столе. Складываю тетради, карандаши. Краем глаза наблюдаю за собеседницей. Она встревожена. Психологи хорошо знают, что для девушки, как правило, суждение микросоциальной среды ее непосредственного окружения более значимо, чем, скажем, для юноши. Разумеется, Корниенко далеко не безразлично, какую оценку ей дают в отделении, что думают о ней, что говорят. Вряд ли она обеспокоена сейчас тем, что я могу нарушить тайну ее переписки. Озабочена воспитанница, скорее, другим: как, узнай правду, может оценить ее «роман» с отчимом колонийское окружение?