Трое из навигацкой школы - Страница 14
Донос был написан лаконично, но в редких эпитетах, в самих знаках препинания чувствовалось вдохновение. Трудно было узнать Алену Корсака в герое котовского «эссе» – лукав, необуздан, подвержен самым худым и зловредным помыслам, одним словом, злодей!
– Звонко написал, – подытожил Белов. – Слово сказать не умеет, а пишет, что тебе Катулл.
– Лучше не вспоминай Катулла. Не та компания. У Котова, я думаю, образец есть. Вставь фамилию в пустые места – и бумага готова, – сказал Никита и тихонько потянул к себе листок, писарь сразу воспротивился и обиженно запыхтел:
– Порвем, Фома Игнатьевич, отдай бумагу, а?
Писарь даже не удостоил молодого князя ответом. Он решительно отодвинул руки Никиты, старательно свернул донос и спрятал его за пазуху.
– Все, господа, – твердо сказал он, – мне библиотеку запирать пора.
– Оставь его, – сказал Белов на ухо Никите, но достаточно громко, чтоб писарь его услышал. – Он трусит. Если человек так трусит, то толку от него не жди. Я пошел домой, спать хочу.
– Спать? Что же ты по ночам делаешь? – машинально спросил Никита.
– Мечтаю, – ответил Белов с металлом в голосе и ушел, хлопнув дверью.
Фома Игнатьевич просительно и жалко заглянул в глаза Оленеву, но тот не тронулся с места.
– Зачем вам сия бумага, наивный человек? – прошептал писарь. – Сам по доброй воле я ее никому не отдам, а коли явится штык-юнкер, он мигом другую сочинит. А я место потеряю. Пойдемте, князь.
– Я понимаю, что в наше время деньги – пыль… Но клянусь… – Никита прижал руки к груди. – Я на всю жизнь запомню твой добрый поступок. Отдай бумагу…
Они вышли в коридор, и писарь долго рылся в карманах – достал деревянную табакерку и спрятал, повертел кошелек в руках и тоже убрал, потом вынул ключ от библиотеки и синий, грубый, как парус, носовой платок, который зачем-то сунул под мышку. Никита не обращал внимания на эти суетливые движения, он держал глазами Писарев камзол, в недрах которого скрывался котовский донос.
– Вам паспорт Корсака нужен, вот что, – как бы между прочим заметил писарь, никак не попадая ключом в замочную скважину. – А самому Корсаку подальше куда-нибудь.
– Если Алешка не арестован, то в бегах. Дайте я запру. Руки у вас трясутся, – сказал Никита, незаметно для себя переходя на «вы».
– Самое милое дело, пересидит бурю, а потом можно и назад, можно и дальше навигации обучаться.
– Зачем же паспорт красть?
– Затем, чтоб Котов разыскать его не смог. Корсак куда ни бег, но прибежит к маменьке, в сельцо Перовское. А местечко это только в паспорте и указано. Был человек, и нет человека – порожнее место.
Никита внимательно посмотрел в глаза писарю.
– Все школьные документы сосредоточены в кабинете директора. Как войдешь – правый шкапчик у окна.
– Достань, Фома Игнатьевич, – воскликнул Никита и, видя отрицательный жест писаря, добавил: – Неужели тебе Алешку не жаль?
– Мне всех жаль. И его, и тебя, батюшка, и особливо себя самого. – Писарь огорченно махнул рукой и понуро побрел прочь.
Что-то упало с глухим стуком под ноги Никите. Он нагнулся: синий платок. Оленев хотел вернуть писаря, но остановился – рука нащупала какой-то твердый предмет. Он поспешно развернул платок и увидел маленький ключ с костяной дужкой и тонкой цепочкой, которую вешают на шею.
Глава 13
Сторож навигацкой школы, Василий Шорохов, был любопытнейшей личностью. Во всем его облике – в форменной одежде, чулках, на пуговицах, непомерно больших, разношенных башмаках, в красном отмороженном лице, украшенном зимой и летом черной треуголкой, – угадывался моряк, не один год ходивший по палубе.
Он плавал когда-то на галерах, где на каждом весле сидело по шести человек, ставил паруса на четырнадцатипушечной шняве «Мункер», работал на верфи и, наконец, стал бомбардиром.
Вершиной его морской удачи, самым светлым воспоминанием, была битва при Грингаме в 1720 году, в которой он участвовал корабельным констапелем (старшим бомбардиром) и от самого Петра Великого получил именной подарок.
Продвигаться по службе дальше помешала ему страсть к крепким напиткам. Он мог месяцами не пить, а потом вдруг срывался и, словно с ума сходил, накачивался ромом, буянил, себя не помнил, и когда матросы на следующее утро рассказывали о его пьяных подвигах, он только стонал: «Да неужели, братцы? Что ж не остановили-то?»
Последним кораблем его была легкая голландская «Перла», купленная Россией после Гангутской кампании. Капитаном на ней был датчанин Делапп, известный во всем флоте трезвенник.
Однажды Шорохов «сорвался». Обошел после вахты все имеющиеся в городе кабаки, погреба и таверны и, чего с ним никогда не случалось, заблудился. Не найдя в тумане свой корабль, он переночевал на берегу у кнехтов.
Ночное отсутствие его было замечено. Может быть, и сошла бы Шорохову с рук его пьяная бестолковость, но капитан, как на грех, получил накануне выговор от начальства, выговор несправедливый и тем более обидный, что о человеке, сделавшем выговор, во флоте говорили: «Он умеет ладить только с Бахусом». Обозленный Делапп решил на примере Шорохова наказать «этих проклятых русских пьяниц». Артикул от 1706 года – «А кто на берегу ночует без указу, того под кораблем проволочь» – еще не был забыт, и капитан отдал приказ килевать своего констапель, как простого матроса. Шорохова уже привязывали к решетчатому люку, когда Делапп сжалился и заменил килевание кошками.
Наказание это считалось легким, к тому же молодой мичман, руководивший экзекуцией, так переживал и нервничал, что кошки довольно милостиво прошлись по дубленой коже главного бомбардира. Но уж лучше бы били сильно, да с толком. Кошка – плеть с узлами на концах ремней. От частого употребления узлы пропитываются потом и кровью, поэтому становятся тяжелее свинцовых. Неумеха-матрос, жалея констапеля и бестолково размахивая кошкой, перебил несчастному какую-то важную жилу. У главного бомбардира отнялась рука, и за ненадобностью он был списан на сушу.
Жизни без моря Шорохов не мыслил и, сойдя с корабля, считал себя конченым человеком. По рекомендации все того же молодого мичмана он попал в Сухаревскую школу, опоясался подвязкой с ключами, стал топить печи и стеречь убогое школьное добро. Пил он теперь редко, денег не было, но всякое бывало.
Однажды его обидели. Дознания не выявили имени обидчика, сам Шорохов его не помнил, некоторые утверждали, что его не было вовсе. Но пьяный сторож, у которого всегда была про запас обидчица – собственная горькая судьба, обежал с дубиной всю школу, потом сорвал со стены учебное пособие – абордажный топор – и, призывая восторженно носившихся за ним курсантов «не спускать вымпелы и марсели перед неприятелем», бросился крушить школьное имущество. Он высадил два окна, порубил шеренгу стульев, расколол пополам глобус и чуть было не задушил Котова, который в одиночку (всегда больше всех надо правдолюбцу!) стал подавлять бунт. Шорохова с великим трудом угомонили, абордажный топор спрятали, а на его место повесили другое учебное пособие – канат, чтоб в случае необходимости вязать буйного пьяницу. Котов хотел выгнать сторожа, но директор его пожалел и оставил в прежней должности за патриотический дух и пряные морские рассказы.
Шорохов был прирожденным рассказчиком. Героями его повествований были он сам, живые и покойные товарищи его, крутые и добрые капитаны, а чаще корабли. О них он рассказывал, как о живых людях, описывая всю жизнь от рождения где-нибудь на Партикулярной верфи, когда нарядный и юный корабль сходил со стапелей, до смертного часа под огнем неприятельских ядер, до рваных в клочья парусов и неизлечимых пробоин, с которыми уходил он от житейских бурь в морскую глубину.
Чтобы послушать сторожа, курсанты часто вскладчину покупали бутыль дешевого воложского вина и шли в каморку под лестницей, поэтому никого не могло удивить, что князь Оленев и Саша Белов проводят вечер в обществе убогого, отставного бомбардира.