Трое - Страница 2
Нет, Фрося неплохой человек. С вредной Митька ни за какие деньги не согласился бы отправиться в неизвестную дорогу, в неведомую Подолянь, где стояли на передовой и Митькин отец, и Дашин, и вроде бы муж Фроси, и многие мужики из окрестных деревень.
Митька старался идти по пыли — теплее. Сбоку дороги — трава, на траве — ядреная роса, она будет обжигать ноги. А по пыли — одно удовольствие. Мягко и тепло.
Митька засучил темно-бордовые штаны, единственные нелатаные, сшитые по зиме из белой холстины (потом мать покрасила их в отваре ольховой коры). Он хотел в старых штанах идти — в них удобнее, — нет, отговорила: «Явишься к отцу как отряха… Да его засмеють за твои заплатки…»
Рубаха на Митьке была синяя, ситцевая. И тоже новая — всего один раз стиранная.
Если бы видел Митька себя со стороны, то не серчал бы на мать. Причесать бы его сейчас — и за городского женишка бы сошел.
Характером Митька смирный. Драться он не умел, но, правда, любил дразниться, за что от ребят посмелее ему нередко попадало. С ровесниками почти не дружил, а дружил с такими, как Сережа, Дашин брат, что был и помоложе, и послабее Митьки, а следовательно, и небезопаснее. Рост у Митьки метр тридцать восемь — невелик для его четырнадцати с половиной лет. Но Митька уверяет: «Еще подрасту!» Может, и подрастет, впереди еще долгая жизнь.
По дому он, после ухода отца в армию, помогает, хотя любит поворчать, попереговариваться с матерью. Сделать почти все сделает, а сначала поиграет на нервах, как сегодня утром: «Самой сходить лень, а меня посылаешь». Но в общем — сносный малый, есть в Карасевке и похуже.
Сейчас Митька ни о чем не думает, он пытается приноровиться к шагу своих спутниц.
Даша идет след в след Фроси, отставая ровно на шаг. Митька косит на нее взгляд, подмечает: тоже в новое одета. Кофта ее перекрашена из защитного цвета в бордовый. Сшил ее из военной гимнастерки, выменянной на табак, Митькин отец. Он же и юбку сшил — из военной плащ-палатки (карасевские женщины ухитрялись подбивать расквартированных в деревне красноармейцев на всякого рода обмены: надо было как-то выкручиваться в нелегкой послеоккупационной жизни).
Черные ходаки на прорезиненной подошве Даша смастерила себе сама — это Митька знал. А что тут сложного? И он бы, если бы захотел, смастерил. Нужно вырезать по размеру ступни подошву, скроить из куска старого сукна верх, пришить его дратвой к подошве — и обувь готова.
Для красоты можно еще и красивые ленточки спереди вставить.
Даша на полголовы выше Митьки, она его дразнит карапетом, если он, Митька, в ссоре начинает обзывать ее рыжей. Даша, правда, никакая не рыжая, просто веснушки у нее к лету появляются. Но ведь как-то нужно ее дразнить, чем-то нужно отвечать на обидное это прозвище — карапет. Другого недостатка у Даши Митька пока не обнаружил. Впрочем, косички у нее не толще свиных хвостиков… Надо при случае съязвить… А если она снова его карапетом обзовет, он ей скажет, что никакой он не карапет. Просто Даша почти на два года старше — осенью ей исполнится шестнадцать, — потому она и выше. И ехидно добавит при этом: «Ты уже замуж собираешься». — «Откуда ты взял?» — порозовев, спросит она. «Сам видел, как на красноармейцев заглядываешься. И они на тебя». Вот уж он уест ее! Берегись, Дашка, попробуй только тронуть Митьку Алутина! Он хоть и троюродный брат твой, а так отбреет при случае, так отбреет!..
ФРОСЯ
Вышли на большак. Справа тянулась извилистая цепь желтобоких оврагов с глинистыми наносами на дне; за оврагами простиралась еще некошеная кулига; виднелась синяя полоска Сновы. Над речкой клубился серый туман.
Слева дороги росла яровая пшеница. Она уже начинала желтеть. Фрося сошла на обочину, сорвала колосок, попробовала зерно на зуб. Оно брызнуло сладким молочком.
— Уродилась. А думали — опоздали. На Сидора-огуречника сеяли.
В середине мая, значит.
У Фроси самая вместительная котомка. Оно и понятно: у нее сил больше, взрослая женщина. Ей уже сорок три. На пять лет она старше Дашиной матери, а они, как это ни странно для Даши, дружат немного. Дащина мать крестила обоих Фросиных мальчиков. Так что они и родня какая-никакая.
Фрося обута в стоптанные сандалии. Они ей малость велики, и Фрося на всякий случай подвязала их прочным шнурком. Может показаться, что идти в стоптанных сандалиях неудобно, но по Фросе этого не видно. По-прежнему она шагает первая, шагает споро, изредка оглядываясь и покрикивая:
— Не отставайте, милые.
Пройдя километра два, они свернули с большака на, узкую, протоптанную до блеска тропку. Петляла она вверх-вниз через овраги, но сильно сокращала расстояние. Пожилые люди обычно ходили дорогой полегче, а вот молодежь да ребята — те иного пути не знали.
Солнце уже давно взошло. Парило. Неумолчно звенели жаворонки. Над пшеничным полем, высматривая добычу, кружил коршун. По бокам тропки сухо стрекотали кузнечики-прыгуны, в низкорослой траве шныряли сероспинные ящерицы, на самую близость подлетали к людям белые, оранжевые, черно-красные бабочки.
Митька засмотрелся на бабочек, на ящериц, споткнулся о торчащий из земли камень и чуть не упал.
Фрося сделала вид, что не заметила этого. Только про себя осудила Митьку: «Разинул, милый, рот на жаворонков».
Митька похромал малость — правую ногу он все-таки ушиб — и опять зашагал как ни в чем не бывало.
Дышать стало тяжелей: воздух был влажным от испарявшейся росы.
«Как там Егор мой себя чувствует? — уже в который раз думала Фрося. — Вспоминает ли нас? Мог бы и письмо написать — не верю, что некогда. Может, правда, нельзя — с передовой-то… А вдруг что с ним случилось?.. Нет-нет, — прогоняла черные мысли Фрося, — он у меня неуязвимый. Не зря, когда на фронт уходил, всем „до свиданьица“ да „до скорой встречи“ говорил».
И тяжело вздыхала: а вдруг все-таки… Скорей бы добраться до этой Подоляни. Скорей бы узнать все подробности, поведать Егору о своем житье-бытье.
И еще швыдче зашагала навстречу желанному из всех желанных людей на свете — Егору Тубольцеву, любви своей и боли.
Это уже третья война Егора. На первую — империалистическую — пошел добровольно. Вместо старшего брата. Того, рассказывал Егор позже Фросе, на службу тогда не взяли — обнаружили какую-то болезнь, похожую на грыжу. А брату, находившемуся в полном здравии, строгую повестку прислали: явиться тогда-то, туда-то, с такими-то вещами. Голосила братова жена: «На кого ж ты меня с грудными двоешками оставляешь?»
А что голосить? Слезами горю не поможешь.
Жалко стало Егору брата, детишек его и особенно жену-красавицу. Вот тогда и пришел он к ним в дом, сказал: «Знаешь, братка, не ходи на войну». — «Это как? Да за такое!..» — «Не ходи, я за тебя пойду. Назовусь твоим именем — и никто не проверит». — «Дак у тебя ж эта, грыжа». — «Она, видать, только начинается, я ее и не чувствую». — «Неудобно мне вместо себя родного брата под пули посылать». На это Егор так ответствовал: «Неудобно штаны через голову надевать, понял? А удобно будет, если тебя кокнут, а двое сирот останется? То-то ж».
Уговорил Егор брата и ушел воевать. Три года пробыл на передовой — в атаку ходил, отступал, в сырых окопах отсиживался, и ни болезнь никакая не пристала, ни пуля ни разу не подкараулила. Словно заговор какой знал. Так, по крайней мере, Егоровы товарищи-сослуживцы подумывали. А он не то что представления не имел о заговоре, а даже крест носить забывал. Судьба уж, видно, такая.
«Судьба, — повторила Фрося, припоминая мужнину жизнь, — а что ж еще?»
Оглянулась: Даша с Митькой молча посапывали сзади…
Вторая война была у Егора гражданская. С Деникиным боролся, за бандой Антонова гонялся лихой кавалерист из Карасевки Егор Тубольцев. Про грыжу и не вспоминал.
В конце двадцать второго года вернулся на родину и той же зимой сыграл многолюдную свадьбу с Олей Шошиной (за пятнадцать верст сваты ее нашли). Ничего, что на восемь лет старше невесты был Егор, — любви, если она настоящая, не страшен и большой перепад в годах.