Тринадцатый рейс - Страница 16
— Скажите, доктор, жена Анданова лечилась в вашей поликлинике? — В какой больнице она сейчас?
— Да, она лечилась у нас. Вам я могу сказать: была безнадежна.
— Была?
— Да. Неоперабельная опухоль. Анданов знал и все–таки повез. Люди всегда надеются на чудо.
Малевич плещется над умывальником. Есть в его фигуре что–то скорбное, как у человека, несущего на себе тяжесть чужих бед.
— Ах, вы не знаете? Я думал, слухи распространяются в Колодине молниеносно. Анданов уже вылетел, его вызвали телеграммой. Летальный исход. Он был готов к этому.
Сестра помогает мне спуститься по лестнице, придерживая за локоть. Малевич разбередил ожог — боль адская. Только бы добраться до гостиницы.
15
— Пашка, как ты себя чувствуешь?
Это Ленка.
— Нормально.
— Я осмотрела мотоцикл и подумала: как же должен выглядеть ты сам?
— Нормально. Шишкинских медведей разглядываю. Симпатичные.
— Тебе плохо, Паш?
— Ничего. Нормально.
— Я знаю. Я всегда знаю про тебя. Изучила… Приезжай к нам. Послушаем музыку… А?
— Рихтер в Колодине?
— «Итальянское каприччио», ладно? Или двадцатый Моцарта.
С «Итальянского каприччио» для меня и для Ленки началась музыка. Мы купили пластинку случайно. Нам понравилось звонкое название — каприччио. Потом скупили все пластинки Чайковского. Мы ведь были глубокими провинциалами, нам приходилось открывать для себя то, что жители больших городов впитывают вместе с воздухом.
— Я за тобой заеду, Паш. На бедной «Яве».
На окне знакомые с детства занавески… Вот чего мне не хватало эти дни — спокойствия, чувства дома» Ленка сидит рядом, я вижу только ее руки.
Я люблю музыку, но, признаться, плохо понимаю ее. Я слушаю музыку и думаю о чем–то своем: она становится моими мыслями, проходит глубоко внутрь и растворяется во мне.
Игла извлекает из черного диска мелодию… Вот детство. Безмятежное, тихое, как падающий лист. Говор Черемшанки, шелест тайги. Остров на Катице, огонь костра, первые беспокойные и сладкие мысли о любви. И тарантелла. Вихрь. Любовь, юность. Страстные, зовущие звуки. Все тише, глуше.
И снова черная поступь смерти. Печаль, сожаление. Как предчувствие осени после весенней вспышки. Расслабляющая горечь проникает в сердце. Светлые впечатления детства придавлены шагами судьбы. Что дальше — покорность, ожидание? Каждый раз, прислушиваясь к тяжелым шагам, я замираю.
Вот оно — словно нарастающий бег конницы… Вклинивается в траурный марш и одолевает его. Мотив, который олицетворяет детство, превращается в торжественный гимн. Молодость вечна, если ты способен к страсти, подвигу. Все быстрее скачут всадники…
Так всегда действует музыка. Накипь слетает с сердца. Все проясняется. Я и он. Мы противостоим друг другу в немой схватке. Он расчетливее, хитрее меня. Он знает, что, совершив изощренное злодейство, не оставил следов, которые могли восстановить против него закон. Закон придуман справедливыми людьми, которые хотели исключить возможность ошибки. Это тот случай, когда ты догадываешься, кто преступник, и не можешь ничего поделать. Он все предусмотрел.
Но я не выпущу его. У военных есть выражение «вызвать огонь на себя». Я попробую…
— Ну вот, у тебя лицо посветлело, — говорит Ленка. — Я же знала…
В темном окне я вижу целое созвездие. Там поселок строителей. Сотни семей за стеклами, как сотни миров. А в доме Осеева не зажгутся окна. Убийца еще ходит по городу. Пока убийца на свободе, смерть всегда может ступить на порог дома. Может войти и в эту комнату.
— Ленка, мне пора.
— Вы уже на посту, лейтенант?
— Ты все посмеиваешься?
— Нет, — она серьезно смотрит на меня. — Мне не хочется, чтобы ты уходил так внезапно. А может, лучше было бы, если б ты совсем не приезжал…
— Может.
Мы молчим. Между нами пролегли несколько лет. И Жарков. И многое другое. Нам трудно теперь отыскать дорогу друг к другу. Но, может быть, она существует, эта дорога?
— Почему признался Шабашников?
Комаровский упрямо смотрит в стол. На жилистой тонкой шее дергается кадык.
— Не знаю… Он в таком состоянии, когда все безразлично. Майор ярко нарисовал перед ним, как произошло убийство. Вчера Шабашников сказал: «Может, это в самом деле я? В беспамятстве. В городе меня, наверно, осудили. Уж все равно». Сегодня он признался.
— Ну, а вы?
— Что же мне кричать: «Не ты!» — говорит капитан. — У одного майора одна точка зрения, у другого — другая.
— Но у вас свое мнение!
— Вам двадцать четыре года, Павел Иванович, — устало говорит Комаровский. — Вам легко. Могу только завидовать.
Да, мне двадцать четыре, я не был старшиной и не приобщился ко всем жизненным сложностям. Я шел по расчищенной дорожке. Можно и дальше идти не спотыкаясь. Пристроиться кому–нибудь «в хвост», как это делают шоферы в тумане. Пусть он, другой, принимает решения. Помилуйко, например. Он вытянет и сумеет оценить адъютантскую преданность. «Тики–так!»
— Боюсь, что это как раз то дело, когда долго бьются, но виновного так и не находят, — говорит капитан. — Шабашникова не засудят, нет. Одного признания еще мало. Вот увидите.
Себя или меня успокаивает начальник колодинской милиции? Во мне волной поднимается злость. Неужели он, подлинный преступник, сумел перехитрить всех? Помилуйко не в силах отказаться от приманки. Я черпаю воду решетом. Комаровский ждет.
— И все–таки мы найдем, — говорю я капитану. — И вы мне поможете.
Комаровский после минутного раздумья протягивает руку. Ладонь его костлява и суха.
— Куда вы сейчас? — спрашивает он.
— К Кеше Турханову. Он даст знать, когда Анданов вновь появится в тайге.
16
Окно зимовья светится тусклым желтым светом. Над деревьями догорает день. Придерживая одностволку, я осторожно подхожу к окну. Кеша прав — он здесь.
Помощник Комаровского принес утром записку. Корявым почерком Кеша вывел: «Анданов ружьишко брал, подался в Лиственничную падь Полунинским трактом».
Теперь нас двое в тайге, в тридцати километрах от Колодина Я знал, что Анданов выедет в тайгу Полунинским трактом. Даже если деньги не были причиной убийства, он — такова уж психология преступников — не станет отказываться от «добычи». Половину суммы Анданову пришлось подбросить, чтобы навести следствие на ложный путь. Остальные деньги он наверняка припрятал.
Он мог сделать это только близ тракта, когда мчался в Полунино. Брать деньги с собой было бы рискованно.
Нас двое в тайге. Это мне и нужно. Я должен дать понять Анданову, что многое знаю о ночном убийстве. Для Анданова на карту поставлено все. Если он решит, что его карта бита, то, не задумываясь, пойдет и на второе убийство, чтобы скрыться в бескрайней тайге. Тут–то он выдаст себя, и я должен его взять.
Это глупо и опасно, я знаю. Но что делать? Вот только не оплошать бы!
Стволы лиственниц, еще недавно отливавшие медью, слились в одну темную неразличимую массу. В окно зимовья видно: Анданов склонил над столом крупную лысеющую голову. Листает кредитки. Рядом, на столе, солдатиками стоят патроны… Я немного опоздал. Мне бы взять его с поличным у тайничка!
Анданов резко поднимает голову. Заметил. Я рывком распахиваю дверь. Сердце бьется неровными толчками. Не дрейфь, лейтенант.
— Какая встреча, — говорит Анданов и, усмехаясь, помешивает кочергой в печурке. — Садитесь, гостем будете.
Он совсем не похож на того Анданова, с которым я встречался в городе. Там он был смиренным почтарем. Тайга распрямила его. Глаза блестят угрюмым блеском, рубаха, обтягивающая плечи, подчеркивает их ширину и мощь. Впервые в голову приходит мысль, что орешек может прийтись не по зубам.
— Тоже решили поохотиться? — спрашивает он.
— Вроде того.
— С больной рукой?
— Они так жгутся, эти глушители.
В зимовье жарко, трещит огонь в печурке, пахнет «медовым руном». Анданов, изредка поглядывая на меня, набивает гильзу. Сыплет из полотняного мешочка картечь. Свинцовые шарики со стуком падают на стол. Два десятка темно–серых шариков. И в каждом, может быть, заключена смерть.