Трикотаж - Страница 19
Дело в том, что мне всегда хотелось уйти из этого мира. Я даже не могу сказать, чем он мне не нравился, кроме того, что он этот, а хочется того.
Я догадывался, что мир возможен только потому, что он случаен и непредсказуем. Я знаю, что по расписанию ходили только поезда при Муссолини. Умом я понимаю, что Богу свобода нужнее. Но это не мешает мне мечтать о рабской вселенной, высекшей прошлое и будущее на своих скрижалях, чтобы никогда ничего не менялось, чтобы все уже свершилось, чтобы дни, как звезды, застыли на исконне предназначенном им месте.
Возможно, так оно и есть, но я не знаю об этом, ибо благоволящая к нам природа не дает заглянуть в какую-нибудь будущую пятницу, где я не торопясь умираю от старости. За эту доброту мы расплачиваемся сюрпризами. Раньше я считал, что они могут изменить жизнь к лучшему. Теперь думаю, что ей лучше б не меняться. Поэтому я и полюбил сидеть в музеях. Пристроившись в уголке, я с завистью пялюсь на запертую в рамках жизнь. Прежде мне нравились пейзажи — сперва городские, потом — безлюдные, хотя можно с коровами.
Выбрав картину по вкусу, я впиваюсь в дорожку и жду, пока она не поведет меня за собой — в спертый воздух холста и масла. Прикинув время года, направление ветра и угол подъема, я медленно карабкаюсь по полотну, стараяась забыть дорогу обратно. Когда это удается, я начинаю различать запахи — чаще неприятные, и звуки — всегда приглушенные. Беда в том, что разглядывая окружающее, я никогда не вижу в нем себя. Вот почему я перебрался в натюрморты. Учась у мертвой натуры, я пытаюсь избавиться от души. Предметом быть проще. У него нет содержания, одна форма, обычно — простая. Да и дел у вещей немного: быть собой, оттеняя друг друга в той несложной драме, которую разыгрывает из них художник. Короче, это работа по мне. Но у меня не получается думать, как стакан или слива, потому что они не думают вовсе. Этому можно научиться только у трупа, а до этого все еще далеко.
— Небытие — вид инобытия, — говорит Пахомов, — поэтому тебя туда и тянет.
Сам он и смерти не боится, и жизни не радуется. Не видя между ними особой разницы, Пахомов и учит меня безнадежности.
— У Бога, — говорит он со знанием дела, — нет выхода. Он может быть лишь тем, кем Он есть, потому что остальные роли отданы безбожникам. Богу не повезло — Он загнал себя в угол полнотой своего бытия. К тому же, он не может обойтись без человека. Без нас он не Творец, а с нами — страдалец. Бог не может создать человека добрым, ибо это лишило бы нас свободы. Добро, лишенное выбора, безжизненно, как полено. Отпустив нас на волю, Бог уже не может нам помочь. Он обречен страдать, глядя на муки им сотворенного, потому что Бог без любви был бы неполноценным кастратом.
Вот и посуди, чем этот немой обрубок лучше нас? Я не говорю, что Его нет. Я говорю, что Он тебе не нужен. Он и себе-то не очень. Но Ему деваться некуда, а у нас есть выход.
Тут Пахомов ласково посмотрел на меня, надеясь, что я тут же этим выходом и воспользуюсь. Но я отложил окончательное решение вопроса, надеясь найти прореху.
— Ты, Пахомов, давишь на логику. Но что Богу софизмы? Да и не верю я в твоего Бога. Я верю только в мгновенье. Если извести время в такую мелкую пыль, что в нее не влезет страдание, мы будем спасены от боли. Она прячется в будущем и прошлом, в страхе и укорах. Сейчас плохо не бывает.
— Особенно, если сидишь на электрическом стуле.
— Подумаешь! Раз — и нету.
Огорченный моим оптимизмом, Пахомов нахмурился. Он боялся электричества, считая его недоступным человеческому пониманию. А все сверхчеловеческое Пахомову было чуждо, ибо мешало пить пиво. Упрощая себе жизнь, он тянул его прямо из бутылки, вставив в горлышко соломинку — чтобы не пенилось.
Сказать нам больше было нечего, и в следующий раз мы встретились только в раю, где все получили по заслугам.
Сперва в Эдеме не было ни души, хотя и пустым его нельзя было назвать. Передо мной, сложив крылья за спину, шли два канадских гуся и один местный индюк. Не находя поводов для знакомства, мы шли вдоль ручья, не глядя друг на друга. Но потом звери принялись на меня откровенно косится. Красный карп, в которого я обещал перевоплотиться, от любопытства дал задний ход, энергично работая плавниками. Потом не выдержали черепахи. Старшая, высунув голову с внимательными глазами, глядела на меня не мигая — ей было нечем. Другая, поменьше, растопырила от возбуждения лапы, от чего стала похожей на геральдический щит. Последней к зрелищу присоединилась змея, высунувшая аккуратную черную голову. Сперва мне немного льстило, что я им так интересен, но потом надоело — будто в зверинце. Хоть деньги бери за вход — только сколько с них возьмешь?
Впрочем, вскоре мне стало не до фауны — я увидал своих друзей. Избавившись от любомудрия, они наконец достигли идеала. Пахомов выветрился в субстанциальную эманацию: без рук, без ног — на бабу скок. Шульман, воплотив мечту каждого книжника о безукоризненной пластике вечно молодого тела, стал гипсовой девушкой с веслом.
Глядя на них, я долго не мог понять, что во мне изменилось.
— Ничего, — дернув меня за рыжий хвост, сказало подсознание, и я заплакал от счастья.