Тридцать три урода. Сборник - Страница 126

Изменить размер шрифта:

Вот и курсы. В канцелярии с любопытством смотрят на Елену.

— Это дочь Сергея Савинова…

Из канцелярии — в приемную.

— Клавдия. Это — ты?

Клавдия Пояркова — московская подруга: милые мальчишеские глаза, темный пушок над верхней губой… И здесь, как в московском пансионе, окружена толпою и ораторствует.

Ласково блеснула глазами Елене.

— Товарищи! На сходку!

Аудитория полна. Жужжат курсистки, как большие пчелы. Елена забралась на верхнюю скамейку. Шум и возбуждение приятно ее волновали.

Елена плохо соображала, о чем спорят и в чем дело, но было ей весело: девушки, бледные от волнения, поднимали руки, как бы для клятвы, говорили что-то о народе и революции.

Молодость бунтовала.

И Елене хотелось кричать вместе со всеми «товарищи» и «пролетариат». И когда сходка кончилась и все с пением потекли из аудитории, Елена тоже запела и глаза ее сияли.

Клавдия нашла Елену в толпе и потащила к себе. Она жила на Восьмой линии.

В маленькой комнате стояла белая девичья постель. К обоям были пришпилены Маркс, Лассаль и Бебель и еще кто-то. На столе валялся томик Максима Горького. Пили чай с сухарями. Клавдия расспрашивала Елену, мило и наивно поднимая свои темные брови:

— Ты большевичка или меньшевичка?

Елена не поняла вопроса. И слова эти почему-то напомнили ей малороссийские «черевички». Елене хотелось засмеяться, но она робко спросила Клавдию:

— А что это значит «большевичка»?

Клавдия посмотрела на Елену с изумлением.

— Как? Ты не знаешь?

Она стала деловито рассказывать о том, что ей казалось важным и значительным.

Елена покорно слушала. Потом неожиданно для себя спросила:

— Клавдия? Ты влюблена в кого-нибудь?

Она покраснела и отвернулась:

— Не знаю. Какая ты чудачка.

Кто-то постучал в дверь.

— Войдите, — крикнула Клавдия преувеличенно громко.

Вошли два студента.

— Это — Тарбут Николай Петрович, — сказала Клавдия, — а это — Василий Иванович Андрюшин.

— Ну, что сходка? — спросил Андрюшин, потряхивая весело светлыми кудрями.

Клавдия стала рассказывать. Смущалась почему-то, краснела, хмурилась забавно.

«Клавдия влюблена в этого Андрюшина», — подумала Елена.

Тарбут стоял молча. Лицо у него было смуглое, почти оливковое, и что-то было в этом лице не наше, что-то древнее египетское. На губах улыбка странная. И глаза сияли сурово.

Андрюшин говорил о сходке, о том, что Максим Горький — чудесный писатель, и еще о чем-то, но Елена все время чувствовала, что ему хочется говорить только об одном — о Клавдии и о любви своей.

Елена стала прощаться — и Клавдия нерешительно ее удерживала.

— Мне тоже пора, — сказал Тарбут.

Он вместе с Еленой вышел на улицу.

«Какая странная фамилия у этого студента: Тарбут, — подумала Елена, — и не поймешь, какой национальности он».

— Когда-то я увлекался сочинениями вашего отца, — сказал Тарбут, — а вы? Что вы думаете о них?

Елена улыбнулась.

— Вы уже перестали увлекаться ими, а я еще не успела разгадать их по-настоящему. Я не все понимаю в сочинениях этих…

— Да, вы — молоды, но в глазах ваших есть что-то отцовское, что-то мудрое.

Елена молчала.

— Это ничего, что я с вами иду? — спросил Тарбут. И, не дожидаясь ответа, прибавил, — мне с вами легко. С вами, кажется, молчать можно.

Я люблю молчать.

— И прекрасно. И я не очень умею говорить.

Они пошли на Невский, смешались с толпой, с торопливой и жуткой петербургской толпой. Елена пьянела от нее.

На Садовой свернули, пошли к Летнему саду.

С крайней дорожки было видно, как скачут солдаты на Марсовом поле. Бодро звучала медь трубача. И медный отблеск на деревьях и на сентябрьской дорожке, в небе, на облаках, казалось, вторит боевой трубе.

— Я сегодня проходил по Литейному, — сказал Тарбут, — и видел, как автомобиль переехал собачонку. Она завизжала предсмертно. Я сначала думал, что конец. Но нет, она с минуту, должно быть, кружилась по мостовой. Так странно. Потом упала набок и старалась голову поднять от земли, совсем как человек. И вдруг закостенела. Одну лапку оттопырила в последней судороге…

— Да, да, — сказала Елена, — так и мы умрем.

— Умрем и воскреснем? — спросил Тарбут как-то странно, неожиданно и даже остановился посреди дорожки.

— Не знаю. Ничего не знаю. А жизнь пройдет скоро. Вот — молодость. Я так чувствую ее. Она так поет во мне. Но пройдут дни, годы, и я стану такой же седой, как отец. Ему пятьдесят три года, но он, по-видимому, не боится смерти, а я, хотя мне всего восемнадцать лет и я здорова и влюблена в этот чудесный мир, в Петербург, в Летний сад этот, я все-таки думаю о смерти и боюсь ее. Но некоторые не думают о ней. Вот Клавдия. Я уверена, что она никогда не думает о ней. Почему?

— Некогда ей.

— Как странно, — сказала Елена, — в первый раз мы с вами встретились и вот говорим о смерти.

— Скоро все заговорят. Закричат, быть может. И это будет ужасно. На улицах будут биться головой о камни. По каналам петербургским поплывут сотнями трупы отчаявшихся. Устрашатся смерти и, не предвосхитив ее тайны, будут умирать в слепом ужасе. Да, да. Умрем в слепом ужасе.

— Вам часто приходится говорить об этом?

— Говорить — нет, думать — да.

— Вот вы сказали «умрем в слепом ужасе». Но что же делать? Что?

— Я знаю что, но не умею. Петь надо. Мы разучились петь Мы сухо живем. В сердцах наших нет влаги, нет песни… Мы увядаем, сохнем… сгораем не в солнце, а просто так, от спички…

— Неужели нет спасения?

— Не знаю. И откуда? Мы-то потеряли безвозвратно, если только обладали чем-нибудь.

— Страшно жить, — прошептала Елена.

Дождь стал накрапывать; потемнело небо; тихий белый туман стал среди деревьев; пропадали в тумане люди и вновь возникали из него, и они казались теперь случайными пришельцами из чужого мира.

III

Петербург околдовал Елену. Она жила в полусне. И ей казалось порой, что сама она пришла из призрачного царства, что нет у нее воплотившейся души, что вот повеет новая сказка и не станет ее. Елены не станет. Боялась тело свое потерять. Любила его. Стала лелеять. Каждый день, купаясь, нежилась в ванне, любовалась янтарным отсветом на руках своих, линиями бедер и волною милых ног, целовала концы золотых волос своих. Твердила непрестанно:

— Милая, милая плоть. Ты жива. Ты не испепелишься.

А иногда Елена ненавидела свое тело. Оно представлялось ей неживым, косным, обреченным на тление. Тогда хотелось Елене жечь, резать, дробить эту грудь, руки эти — потушить лампады глаз…

Мечтала Елена о боли, о пытках. Пусть придет жестокий и преступный человек. Пусть ударит Елену тонким бичом. Пусть будут кровь и муки. Распятие сладостнее, чем эта душная слепота. Отец говорит, что он знает что-то. Но почему же он медлит открыть тайну? Разве не видит он, как страдает Елена? Как она угасает, гибнет — заблудившаяся, уже утомленная…

А Людмила? Вот и она в печали. Но чем-то светла Людмила. Она — как благоуханный цветок, хрупкий стебель, нежные лепестки — но прелесть живая жива и цветет, хотя оторвали ее от земли, заключили в теплицу.

Однажды Людмила пришла к Елене в комнату, обняла ее и прошептала на ухо:

— Пойдемте ко мне, я буду писать ваш портрет.

Елена покорно пошла за ней. В первый раз увидела студию Людмилы.

— Это не скучно? Это нравится? — с тревогой спрашивала Людмила, показывая картины.

А Елена не знала, нравятся ей или нет эти странные женщины, бледноликие, в голубоватых платьях, склоненные у фонтанов, тихоструйные, гадающие около озер, в глубине которых увядает солнце. Из какого тумана пришли к нам эти сестры?

— Какая таинственная душа у этой Людмилы, — думала Елена, — и зачем она вышла замуж за отца моего? И разве не страшно жить так, в плену у седовласого колдуна?

Людмила как будто угадала ее мысли.

— Нет, нет, — сказала она, — я, право, счастлива. И в этом доме я чувствую себя, как в лоне отца.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com