Тридцать три урода. Сборник - Страница 116
Есть миф о Дионисе, взглянувшем на себя в зеркало и раздвоившемся. Титаны ринулись к нему и разметали его члены. Бог Сущий отдался в жертву материи — мэонтическому миру Титанов, и жертвенною плотью бога затаилось в мире Сущее. Мир растерзанного бога томится разлукою, но из разлучного томления растут сильные крылья ищущего порыва. Сущее в разделении себя ищет цельным для воскресения бога и преображения мира.
Если Нарцисс — один из ликов на себя взглянувшего Диониса, то его не разорвали Титаны, они обошли его заклятым кругом, и, в себе не разделившийся, себя в жертву не отдавший, он встосковал не по себе воскресшем, не по себе — мареву, миру-мэону в зеркале своей реки.
Нарцисс, одинокий, хочет любить мир-марево! Но марево не насыщает голода и жажды любви, и вот — стоит Тантал над рекою бесконечного Времени и хватает отражение плодов из убегающей его рта воды.
Дионис растерзан, но нимфы — лики Души мира — тоскуют по возлюбленному богу, и бог воскресает их зовами для счастия любви; земля принимает семя, но плод созрел, и бог умер вновь и вновь воскреснет призывами тоски женской. В улыбчивых сменах играет жизнь природы, но из воскресения к воскресению призываемый бог, сущий в мире, ищет преобразить свой мир.
Нарцисс отвергнул любовь нимфы Эхо. Отвергнутая иссохла тоскою, и остался от нее лишь голос.
Нарцисс иссушил душу мира, сестру-душу, «начало вечно женское, что влечет за собою», окропляя сухость самоснедающего огня.
Lumen Coeli, Sancta Rosa[110].
Цветок Диониса и символ Божией Матери, земли умильной, и матери, во влажном лоне растящей семена, — не цветет в райском саду Андре Жида и не дышит в нем.
Пафос и стиль определяют талант.
Мир Нарцисса пово́лил Андре Жид. Поволенное не становится ли? И жадным укусом в себя же вонзился самовлюбленный, самовожделеющий пафос Нарцисса, и во всех восторгах своих творений художник отразил свою волю к одинокому сладострастию, и все формы-отражения его творящей души встали миражами самовлюбленной воли, ринулись в восторженной ярости друг к другу — себе. Голод на себя обращенного сладострастия ищет пищи и собой не насыщается, но острой шпорой язвит к голодным восторгам дух.
«Меж жажды сладострастия и жажды покоя изнывает природа. Прекрасны вы, радости сердца и радости мысли, но вас, наслаждения тела, я воспою!. Сладострастие! Это слово желал бы повторять несчетно. Я желал бы, чтобы оно значило радость жизни и даже жизнь самое!» («Nourritures Tenestres».)
Воля к наслаждению осуществилась дурным миром. К ее угашению путь ведет через пылающее испепеление всех желаний.
«Ко многим прелестным вещам я горел любовью; их великолепие рождалось моим постоянным к ним пыланием… Пыланием моей любви испепелялось все мое существо… И так я жил в почти постоянном страстном изумлении… Научись, о Нафанаил, каждое впечатление обращать в хмель!.. Я вас видел, просторные поля, омытые светлостью утра, синие озера, я купался в ваших струях — и каждой ласке ветра — я отвечал улыбкой!.. Упоительно солнце и упоительна сырая земля под босыми ногами и песок сырой у прибрежья!.. Есть дни, когда сознание, что дважды два — четыре, исполняет меня счастием. Солнечная дорога меж садовых оград; стада возвращаются с пастбищ. И нет нужды идти смотреть на закат солнца: я весь исполнен восхищением!.. Одновременным вниманием всех моих чувств — превратить чувство жизни в сосредоточенное ощущение всех ее прикосновений! Вот я занял углубленное логово, где вонзаются — в мое ухо: постоянный шорох воды, усиленный, утишенный ветром в соснах, прерывный скрип кузнечиков и пр.; в мои глаза: блеск солнца в этом ручье, движение этих сосен (а, белка), моей ноги, вдавившей свой след в этом мху, и пр.; в мое тело: впечатление этой сырости, этой мягкости мха (ах, эта ветка меня уколола), моего лба в моей руке, моей руки намоем лбу и пр.; в мои ноздри: тсс!.. белка приближается…
И все это вместе, в маленьком свертке, — это жизнь; — и это все? — Нет; есть еще и еще другие вещи… Я желал бы быть родившимся в те времена, когда поэт мог воспевать мир, лишь называя все его явления!.. Нет, еще не все звезды на небе, не все жемчужины на дне морском, не все белые перья по берегам заливов — сосчитаны!.. Дикая земля, земля без доброты и без сладости, земля пыланий и пророков, а! мучительная пустыня, славная пустыня, я тебя любил страстно!.. Радость питать на себе паразитов!.. И пусть счастие здесь будет цветением на смерти. Величайшие наслаждения моих чувств — были утоляемые жажды!.. Линкей, Линкей, с высоты своей башни что видишь ты? Я вижу поколение восходящее и поколение нисходящее. Я вижу целое поколение, всходящее во всем оружии, во всем своем оружии к радости жизни. День рождается, и уже выступает праздничный народ навстречу солнцу».
Пройдены все ступени гедонистических восторгов от рдяных пыланий к глубокой красоте мира и тончайших дрожей нервов до последнего сладострастия исступления из стихии человеческой, до наслаждения телесною грязью и тлением. Круговой пляске всех жажд подымает он гимн силы дивной и горделивой, отвергая сочувствие, от него же все заразы, — ищет создать героическую среду пылающих желаний: «Я научу тебя пыланию, Нафанаил!» — и страдания Филоктета преображает красотою ритмических жалоб.
Пафос его пьян сладострастием жизни и просвечен ее красотою.
Но в заклятых кругах своих без выхода, где жалит жалость и гонит тоска разлуки и безответного: к чему? — как уметать меру разрешительного хмеля?
Ницше описал нам эпикурейство глядящим из своего сада на спокойное море. Андре Жид говорит:
«Торговаться в выборе наслаждений, оттого что капитал покупателя скуден, это обусловливает отказ от всего, что не вместилось в выбранном; но неуместившееся уже одним количеством своим воспреобладало бы в моем желании над изысканнейшими качествами выбранного».
Андре Жид не мог принять мудрой умеренности эпикурейства: мир он пожелал обратить в свой сад, и моря свои взволновал неудержными желаниями. Но из сада своего, где каждая дрожь наслаждения — экстаз отчаяния, и, плавая по фосфорическим волнам своих морей, он рыдает:
«О, сон! О, если бы из него не пробуждал нас к жизни новый призыв желаний!.. На моей постели я напрасно искал сна, мои члены были истомлены и опустошены любовью, и порой после сладострастия тела я призывал как бы второе сладострастие, более скрытое. Я выпил целый стакан этой воды, прежде чем успел заметить ее зловоние. Были часы, когда луковичные поля в цвету грозили вызвать во мне рвоту. О, холодный нож моей истошной тоски! подушка под болящей головой!..»