Три цвета времени - Страница 3
Пролог
Глава первая
Едва сентябрьское солнце озарило утренними прозрачными лучами вершины рябин с красными кистями, как воздух прорезали звуки военного рожка. Заиграл хор трубачей, и старинная русская усадьба, дремавшая в утреннем тумане, ожила и заволновалась. Эскадроны французской гвардейской конницы наскоро строились в колонну и вдогонку Великой армии выступили по узкой дороге по трое рядами. Голова колонны уже спускалась по косогору, мимо пруда, минуя село, тихое и безлюдное, без единого дымка, и вошла, скользнув вереницею, в промежуток между высокими каменистыми грядками и холмами, поросшими молодым дубом, держа путь на Можайскую дорогу. Прошло десять минут. Колонна, извиваясь, как змея, растянулась уже на целый километр, когда между каменными столбами полуразрушенной дворянской усадьбы, в большом разрыве между хвостом ранее выступившей и головой новой колонны, показался всадник на белой лошади, щуривший глаза и морщивший лоб, осматривая дорогу навстречу солнцу. За ним в расстоянии ста шагов ехала большая группа пестро одетых людей, не державших кавалерийского строя. Это был Бонапарт, и за ним генералитет Великой армии. Сильно простуженный полководец, усталый и не выспавшийся после Бородина, в этот день чувствовал себя бодро. Генералы ликовали. Был последний переход на Москву.
Безмолвие выжженных сел сменилось странным молчанием опустевших, но не тронутых огнем деревень. Уже не было слышно птиц, не было видно дымков. Безлюдье усиливало тягость молчаливого умирания русской осени. Перешли границы Можайского уезда. Дозорные то и дело подъезжали с донесениями. Принимались меры предосторожности. Лошадей переводили на мягкий грунт, запретили песни и громкие разговоры. Горнистам приказали убрать трубы. Блестящие предметы – накрыть. Но русские ушли без боя. Нигде не было ни следа. Растаяла армия старого Кутузова.
Рвы и холмы делали движение беспокойным. На самом высоком холме обнаружены были траншеи. Гусары, шедшие небольшими разъездами за милю вперед и по трое на таком же расстоянии по бокам колонны, влезали на деревья, чтобы дальше видеть, спешиваясь и отдавая коней. Но нигде никакого признака русской армии.
К полудню беспокойство сменилось торжеством. Солнце, игравшее на касках, на штандартах и золотых орлах, это изменчивое и бледное русское солнце, вдруг заиграло необычайным огнем, словно ликуя вместе с корсиканским сердцем одинокого всадника, праздновавшего конец тяжелого похода. Голоса раздавались увереннее, глаза смотрели бодрее, начались шутки и перекличка офицеров. Холм становился все выше и выше. Все чаще и чаще одна колонна догоняла другую.
Было два часа пополудни, когда в молчаливом изумлении французские отряды остановились на вершине, за которой открылась картина «сердца Азии»[3]. Сверкая золотом и пестротою красок, перед глазами французов расстилался этот город Великого Могола.[4] Маршалы, блестящими глазами смотря на Москву, оглашали воздух восклицаниями и пышными сравнениями. Говорили: «Северные Фивы», «Сказочная Индия», «Пальмира Востока перед новым Александром».
В свите маршала Дарю[5] только один человек не разделял риторического восхищения. Это был двадцатидевятилетний военный комиссар – Анри Бейль, двоюродный брат маршала.
Всадники сгрудились. Офицеры смешались с рядовыми, военные комиссары оказались в гораздо большей близости к маршалу, нежели то полагается по чину, но никто не обратил внимания на беспорядок. Были забыты опасности и пережитые страдания. Перестали мучить загадки странного похода и необъяснимые случайности азиатской страны. Пьер Дарю, словно продолжая говорить давно начатую речь, со спокойной важностью бросал закругленные фразы, в которых отчетливая мысль наполеоновского администратора сочеталась с изяществом речи лучшего переводчика Горация. Дарю со сдержанным восхищением говорил:
– Этот день для всех станет блестящим историческим воспоминанием. Начинается новая эпоха. Каждый француз, возвращающийся из русского похода, пойдет по пути славы. Взоры удивленной Европы до конца дней будут провожать восхищением и славой каждый наш шаг. Какой счастливый удел!..
Серые глаза старого маршала рассеянно мелькали по лицам, отвечавшим почтительной улыбкой. Взгляд Дарю встретился с глазами Бейля: никакого восторга, холодно и спокойно молодой комиссар смотрел на гребень холма, где черные султаны и блестящие каски развевались и сверкали вокруг маленького человека на белой лошади.
– Кузен!..
«Кузен»… Это слово прозвучало для Бейля несколько необычно. Со времени последней встречи в семье Дарю, в круглом зале Башвильского замка, не раздавалось это родственное обращение. Итальянские походы, прерываемые такими житейскими провалами, как служба приказчиком в Марселе ради маленькой актрисы, – все это делало Бейля в глазах Пьера Дарю «ненадежным человеком». Для всех других Анри Бейль был счастливцем, вице-директором коронных имуществ, из якобинца ставшим беспечным чиновником Бонапарта, ежедневно выезжавшим из Парижа в Сен-Клу на паре собственных темно-гнедых рысаков. Дарю знал цену этой карьеры. Дарю смотрел на Бейля глазами разочарованного педагога, глазами умного покровителя плохой креатуры.
В пятницу 14 августа, когда Бейль догнал Великую армию, везя в маленькой венской коляске зеленый сафьяновый портфель с донесениями парижских министров, он сделал первый свой визит Пьеру Дарю. За околицей Красного гремели пушки. Семитысячный отряд русских мяли и крошили артиллерия Нея и конница Мюрата. Дарю пил кофе в деревенском доме с таким видом, как будто он слушает ресторанный оркестр. Бейль, еще недавно имевший аудиенцию у императрицы, говоривший с фрейлиной Монтескью, показывавшей ему, как курьеру с императорским портфелем, новорожденного сына Бонапарта, римского короля в пеленках, этот самый Бейль осмелился на нечаянную дерзость – по старой памяти обратился к Пьеру Дарю со словами:
– Кузен, я мoгy передать вам…
И вдруг холодные глаза маршала оборвали его речь:
– Никаких кузенов: на поле битвы я – маршал!
Ни Смоленск, ни Витебск, ни Вязьма не могли поправить этого впечатления. Пьер Дарю в хорошие минуты улыбался, но Бейль оставался холоден. Одно слово Дарю могло кончить военную карьеру Бейля. Бейль это знал, и тем не менее злая память была сильнее личных опасений. Еще тогда, под Красным, маршал пытался, дослушав рапорт Бейля, легкой остротой смягчить свою резкость.
– Красное, – сказал он, – по-французски это обозначение революционного цвета, но я сказал императору, что если мы продолжим агитацию среди крестьян против помещиков, то нам предстоят черные дни.
– Я уверен, – ответил Бейль, – если мы не уничтожим рабства в этой стране, то черные дни настигнут нас и во Франции.
Маршал нахмурился. Примирение не удалось.
И вдруг теперь, на Поклонной горе, не довольствуясь восторженным отзвуком своей свиты на слова о конце похода. Дарю решил по-родственному обратиться к Бейлю.
– Кузен, Опера и Французская комедия с нами. Не позже как завтра в Кремлевском замке будет парадный концерт, а послезавтра в Азии впервые зазвучат бессмертные голоса Французского театра.
Бейль поклонился молча и ничего не ответил, главным образом потому, что улыбка сбежала с лица маршала. Рядом с Бейлем стоял только что приехавший в армию Декардон – юноша с лицом Адониса, с пышными кудрями.
Снявши каску, спешившись и держа повод вместе с каской в левой руке, Декардон улыбался счастливой, беспечной улыбкой. Маршал не мог простить ему парижской шутки. Эдмон Декардон, живший, так же как и Дарю, на улице Делилль и постоянно бывший гостем молодого Марциала Дарю, такого же, как он, повесы, имел дерзость, переодевшись в женское платье, прицепиться к Пьеру Дарю с наглостью уличной женщины ипреследовать его легкомысленными речами до самого подъезда, невзирая на удивленные взгляды портье и лакея. Участник этого предприятия, Анри Бейль, был свидетелем того, как маршал Дарю с негодованием кричал, что лучшая из улиц Парижа сделалась достоянием шлюх, осаждающих прохожих. Но увы… проделка была раскрыта, и с того дня Дарю приходил в молчаливую ярость при виде Декардона. Прошло много лет. Дарю забыл об этом происшествии, но присутствие Декардона продолжало его беспокоить.