Тревожные рассветы - Страница 15
— Братцы! — только и выговорил он. — Заструг! Я нашёл заструг. Это Бабкина тапка, другого на пути не было, я заметил. От него рукой подать до балка, я знаю, я покажу…
В балке, который они не так уж давно покинули, во всю шарил ветер, гудел в трубе железной печурки, словно там бесился чёрт. Мелкие осколки стекла хрустели под ногами вперемешку со снегом. Сержант поднял с пола разорванную страшной силой банку из-под сгущёнки с неровными, зазубренными краями.
— Росомаха! Разбила стекло и впрыгнула, пока мы осматривали фланг. Ну, подлая, ты дождёшься.
Распаковав комплект инструментов для починки нарт, сержант наскоро заколотил окно, принялся растапливать печь, выстуженную морозом до белизны. Вскрыли неприкосновенный запас, прямо в банках, не сливая в котелок, разогрели консервированную картошку, колбасу… Понемногу жизнь возвращалась ко всем четверым, заставляя думать, говорить, улыбаться. И Паршиков глуповато, глядя на остальных, улыбался одними губами, неправдоподобно вспухшими, потому что в спешке он вышел из палатки без подшлемника, в одной только шапке.
— Ну, молодой, — посмеиваясь, сказал Паршикову сержант, — так и быть, вручим тебе перед увольнением в запас остол. На память. Чтоб помнил дольше…
…Он помнил. Стоя у края поросшей сизым ягелем лощины, слегка залитой водой, заново переживая случившееся с ним четыре года назад, Паршиков помнил всё до мельчайших подробностей. Помнил то, как наряд, экономя продукты, пережидал пургу чуть не неделю. И то, как с заставы к ним пытались пробиться, но не пустила пурга. И ещё помнил, как начальник заставы, увидев их всех живыми и невредимыми, выслушав доклад старшего, что их вывел к балку молодой каюр, вдруг снял со своего кителя зелёненький, похожий на орден знак «Отличник погранвойск» и прикрутил его Паршикову. И все остальные дни долгой солдатской службы вспомнил сейчас лейтенант Паршиков до мелочей.
Круто развернувшись, Паршиков заспешил от лощины к вездеходу, откуда уже обеспокоенно поглядывал в сторону лейтенанта белобрысый сержант, водитель этой чудо-машины. Уже захлопнув дверцу, отгородившись толстым оргстеклом от чарующих запахов тундры, лейтенант усмехнулся. И было чему. После памятной пурги он потихоньку ото всех, плеснув в баночку керосина, уходил за казарму или ещё дальше, в тундру, и вдыхал, вдыхал поначалу мутивший его керосиновый «аромат», приучая себя к тошнотворному, почти не переносимому им запаху. И вот — приучил…
— Товарищ лейтенант, — впервые за многие километры пути прервал его размышления водитель. — Можно вопрос? Вы раньше когда-нибудь в тундре бывали? Нет? О, тут такое, такое… Знаете, летом гусей, уток — тьма. Я такого, сколько живу, не видел. А зимой песцы тявкают, белые медведи встречаются, даже росомахи.
— И росомахи? — Паршиков улыбнулся, живо представив балок и распоротую зверем банку из-под сгущёнки.
— Да, росомахи. И ещё белые медведи. Во-от такущие.
— Ну, значит, увижу.
— Конечно, увидите. Скучать не придётся.
Он и не собирался скучать. Первые две недели, приняв дела, мотался с нарядами по участку заставы от фланга до фланга, силясь многое успеть за куцый, стремительно убывающий полярный день. Как бы заново знакомился с заставой. Иногда называл про себя имя заставы, обращался к ней, словно к живой: «Аларма, Аларма! Как же ты изменилась!..»
От прежней, сложенной из брёвен, не осталось и следа. Эта была сплошь из ребристого алюминия, на высоких сваях, просторная. И всё равно Паршиков был не в силах отделаться от мысли, что старая, пошатывающаяся от напоров пурги, постанывающая каждым своим сочленением, каждым брёвнышком, была ему и милей и дороже. И совладать с этим щемящим чувством утраты, как-то перестроить себя Паршиков, сколько ни старался, не мог.
Его тянуло на побережье. Неодолимо манил океан, в котором за всю солдатскую службу он так ни разу и не искупался: не отважился, слишком холодно. Но в грозном, заранее предупреждающем рокоте его волн Паршикову слышалось гораздо большее, чем заурядный накат отяжелевшей воды… После долгой полярной ночи каждый год, примерно пятого февраля, тонкий ободок северного солнца проступал над выбеленной тундрой, подкрашивал её нежно-розовой акварелью. Наступавший вслед за этим мрак становился ещё гуще и ненавистней. Но это были его последние дни. Уже в середине февраля застава праздновала День солнца — торжественно, как бы и впрямь встречая такой желанный, так долго не наступавший день…
Однажды, возвратясь с побережья, уже охваченного предзимней промозглой хмарью, с трудом уйдя от воды, ставшей накануне холодов маслянисто-чёрной, густой, он услышал сигнал тревоги.
— Товарищ лейтенант! — доложили ему. — На левом фланге участка, примерно в трёх кабельтовых от берега, наряд заметил парусно-моторную яхту!
— Застава, в ружьё! Тревожная группа — на выезд!
Заполярная служба лейтенанта Паршикова продолжалась…
Евгений Всеволодович Воеводин
Солдатский хлеб
Смеркалось, и я совсем перестал что-либо понимать. Почему нужно идти в темноте? Неужели начальнику заставы так уж хочется встретить Новый год с нами? У него же семья здесь. Я сам вылепил роскошную снежную бабу для его ребятишек.
…Мы идём быстро, и я не отстаю от старшего лейтенанта. Потом я замечаю, что мы идём вроде бы совсем не в ту сторону. Кончилась лыжня, старший лейтенант шагает по снежной целине. Мне легче идти за ним. Морозец не очень крепкий, градусов десять, но за начальником заставы вьётся лёгкий пар. Конечно, топать по целине куда хуже, скоро от него дым повалит, а не пар, если идти вот так, всё дальше и дальше — в замёрзшее море.
Хорошо, что я ни о чём не спросил его. Всё и так ясно. Мы дадим здоровенного кругаля, спрячемся за островом, потом наденем маскхалаты и будем «нарушать границу». Время старший лейтенант выбрал, конечно, самое подходящее — новогоднюю ночь. «А ведь молодчина! — подумал я. — Нет бы посидеть дома, как положено нормальным людям. А он уже отшагал добрых двадцать километров, и хоть бы что!» Это я прикинул в уме. Но может быть, и не двадцать, а двадцать с лишним, потому что к маленькому островку мы должны подойти тоже скрытно…
— Устал? — спрашивает он с участием.
— Есть малость.
— Три минуты.
Мы стоим три минуты, переводя дыхание, над нами.
— Угостил бы конфеткой, что ли? — говорит лейтенант.
— Пожалуйста.
Конфеты у меня распиханы по карманам. Мы съедаем по одной и закусываем снегом.
— Пошли.
Только бы не подвели ребята. Я пытаюсь сообразить, кто будет сегодня на вышке и кто — на прожекторе, но это нелепо — гадать, ведь из-за меня Сырцов перекроил график нарядов. Только бы смотрели лучше. Может, мне как-то удастся предупредить ребят… Нет. Мне ничего не удастся. Старший лейтенант заметит, и тогда от рядового Владимира Соколова, то есть от меня, полетят пух и перья. Только бы они смотрели лучше! Я иду и думаю, что есть же на свете телепатия. Сам читал. Надо только сосредоточиться и всё время передавать: «Смотрите лучше — мы идём. Смотрите лучше — мы идём». Я буду передавать Сырцову. Я представляю себе его лицо со здоровенной челюстью, смотрю в его глаза и медленно повторяю: «Смотрите… лучше… мы… идём…»
Времени нет. Оно словно бы остановилось здесь, в снежном море. Сколько мы прошли и сколько ещё шагать? Я устал, конечно, это я замечаю по тому, что старший лейтенант уходит вперёд. «Ты мастер спорта, должен же ты понять, что я устал? — непочтительно думаю я о своём командире. — Ну, остановись, дай человеку передохнуть малость. Дай хотя бы съесть конфетку!»
Он не останавливается. Светит луна, и длинная тень начальника заставы всё удаляется от меня. Ничего не выходит из моей молчаливой просьбы. «Остановись!» — он идёт. «Остановись!» — он не останавливается.