Третья половина жизни - Страница 4
Призыв к бескомпромиссному служению правосудию, с традиционной торжественностью прозвучавший в университетском актовом зале при вручении дипломов, нашёл в выпускнике заочного отделения юрфака хорошо подготовленную почву. Понятие долга было привито ему всей его жизнью – долга перед сестрой и двумя младшими братьями, невольно делившими тяжесть его учёбы, перед матерью, беззаветно выполнявшей наказ отца вывести ребятишек в люди, перед товарищами по работе в опергруппе, где простое уклонение от своих обязанностей могло обернуться предательством, перед женой, наконец, Машей (он познакомился с ней после ранения в госпитале, она работала там медсестрой) и перед двумя дочками, которых Егоров любил с обострённым, несколько даже болезненным чувством.
Возможно, понимания долга в рамках житейской привычки к добросовестному труду и достало бы Егорову на многие годы, если бы не переезд в Норильск. Город этот, возникший за Полярным кругом в зоне вечной мерзлоты за несколько лет до войны первоначально в виде бараков вокруг маломощных рудников и плавильных цехов, призванных хотя бы отчасти восполнить дефицит никеля, необходимого для изготовления танковой брони, в середине 50-х годов начал бурно строиться и испытывал, в соответствии с размахом строительства, острую нужду в специалистах всех профилей, в том числе и в квалифицированных юристах.
Не без колебания согласился Егоров на перевод в Норильск, манившим северными льготами и пугавшим климатом, жестоким даже в сравнении с далеко не мягким Уралом. Но нужно было помогать деньгами сестре, поступившей в пединститут, братьям, заканчивающим школу, и одновременно было стремление устроить дочерям и жене счастливую или хотя бы безбедную жизнь, как бы в благодарность за их любовь и покой, которые Егоров неизменно находил дома после трудных дежурств.
Близкое знакомство с Норильском произвело на Егорова сильное впечатление. Ещё в Свердловске, в управлении, когда рассматривал карту страны, словно бы повеяло сквознячком, до озноба, от мелких черных названий, рассыпанных по всему Заполярью: мыс Горький, залив Ожидания, остров Горький, мыс Справедливости, многочисленные Надежды – озёра, плато, крошечные посёлки. А между ними, разделенные тысячами километров, чернели названия покрупнее: Воркута, Норильск, Магадан. С названиями этих городов связывались самые мрачные страницы новейшей истории, в истоках их тесно переплеталось героическое и трагическое: подвижничество первооткрывателей, полярных исследователей и возведенная в ранг закона несправедливость, фанатизм руководителей и подневольный труд миллионов людей. И хотя Егоров знал всё это и по рассказам, и по не успевшим ещё пожелтеть газетам, ощущение, которое он испытал в первые дни в Норильске, было сродни чувству острой причастности к бедам страны, что пронзает человека при больших, важных для всего народа событиях.
Ничего в разворочённом, изрытом строительными траншеями городе, каким Егоров летом 1959 года увидел Норильск впервые, не напоминало о прошлом. Кроме разве что пеньков на окраинных пустырях от сосен и лиственниц, сведенных некогда на бараки. Пеньки были разномерные, высотой и по полтора метра – пилили снежной зимой. Кроме тюрьмы для подследственных в Каларгоне, сверкающей белеными дощатыми заборами и бараками в голой тундре на трассе одноколейной железной дороги Норильск – Дудинка, не было даже обычных исправительных учреждений, уместных в быстро растущем промышленном городе. Осуждённых даже на короткие сроки вывозили «на материк», в центральные районы, в навигацию теплоходами по Енисею, а зимой обычными пассажирскими самолётами. Это, конечно, удорожало себестоимость отправления правосудия, но, видимо, не настолько, чтобы город не мог себе этого позволить.
Лагерные зоны, покрывавшие, словно коростой, всё пространство тундры вокруг заводов, были уже разрушены и сожжены. Отстраивался центр города из многоэтажных домов, плотно скомпонованных вокруг пятачка Гвардейской площади. Из неё вытекали улица Севастопольская и Ленинский проспект, в облике которых мирно уживались все архитектурные веяния – от громоздких, словно комоды, старых зданий на скальных фундаментах, до краснокирпичных многоподъездных домов, приподнятых над землей на сваях, вмороженных в вечную мерзлоту.
По ночам с окраин тянуло гарью – жгли бараки. Кольцо деревянных посёлков, с которых начинался город, истаивало, как снег под весенним солнцем. От чадящих кострищ ползли грузовики с убогой мебелью, вязли в глине новых дворов, навстречу им из города без сирен и спешки катились красные машины пожарников.
Появились первые «Буратино» и «Гвоздички» – детские сады, отделанные с трогательной и даже несколько вызывающей щедростью. Витрины Ленинского проспекта начали пестреть всевозможными «Ладами» и «Северными сияньями» – магазинами и столовыми, которые словно бы спешили убрать со своих вывесок порядковые номера, по которым они ещё вчера различались. С вершины окраинного холма потянулись, врастая в низкое небо, ажурные фермы телевизионной вышки, а рядом, на соседнем холме, из ряби арматуры всё отчетливее прорисовывался купол плавательного бассейна.
Но по мере того, как осваивался Егоров на новом месте и среди новых людей, по мере того, как привыкал к чередованию летних дней, слипающихся в один бессонный ком, и бездонных полярных ночей, ощущение, опалившее его при первой встрече с Норильском, не исчезало.
У каждого человека есть свой предел мечтаний и устремлений. Старик, мирно доживающий дни, часто глубже и значимей себя в молодости и в зрелом возрасте, потому что предел его мечтаний уже не ограничивается служебным преуспеванием или семейным довольством. Он связан, не сознавая того, со всем мирозданием и вечным круговоротом природы. Так человек на войне, не важно, генерал или рядовой, значительнее себя в мирной жизни, личные его устремления неотрывны от устремлений всего народа. Точно так же любой человек, в сферу служебной деятельности или духовной жизни которого входят интересы не одного-двух, а многих людей, такой человек всегда глубже и значимей того, кто ограничивает себя рамками конкретных целей. При этом неважно, насколько реально практическое влияние человека на жизнь других людей, важно лишь, что это входит в круг его жизненных интересов не как средство придать себе значительности, а как сущее, неотрывное и естественное для него.
В то первое бессонное лето Егоров принял Норильск, весь, целиком, с новыми фундаментами и с не успевшей ещё истлеть колючкой лагерных зон, вдавленной бульдозерами в ржавую грязь тундры, принял как данность, как судьбой назначенный долг, а дальнейшее зависело от него, от его жизни, вплетенной в жизнь города.
Отсюда проистекало чувство значительности, производимое Егоровым на окружающих. Подобно тому, как бывают люди, равные своим поступкам и разговорам, или даже по масштабу мельче собственных дел, так и Егоров был крупнее того, что он делал и говорил. При всей свой простоватости он был не из тех, кто исчерпывается до дна в первых же разговорах. Даже за его природной неторопливостью и немногословной доброжелательностью люди угадывали нечто большее, чем то, что может быть легко выражено словами.
Некоторая суховатость, появившаяся в его характере уже в Норильске, было воспринята новыми сослуживцами как должное. Накопленный опыт и давняя привычка видеть правильность своей жизни в точном и добросовестном исполнении своих обязанностей, всегда дававшая Егорову гарантию душевного равновесия, быстро выдвинула его в норильской прокуратуре, как и раньше в Свердловске, в ряд людей, несущих основную нагрузку в любом деле, без срывов и яркого блеска, создающих благоприятный фон для успешных исканий более дерзновенных коллег и надежно страхующих дело при неудачах. В праздничных застольях, вместе с женой, под стать ему доброжелательной и легко смущающейся уральской казачкой с тонким смуглым лицом и короткими черными волосами, он представлял собой всю ту же категорию людей, которые, как и в работе, создают благодатный фон для остроумцев и заводил. Они не из тех, кого спешат пригласить в первую очередь, но кого нельзя не позвать, если хочешь создать ощущение полнокровности праздника.