Третья карта - Страница 61
– Должен.
– Он никогда не говорил вам, что надо попросить новую власть назначить немецкого директора вашего хора?
– Нет.
– Вот и получается, что он хотел стать над новой властью, этот Лебедь? Разве нет?
– Я не знаю… Мне кажется…
– Нет, погодите, – мягко перебил его Чучкевич, – как же так – «не знаю»? Такой ответ может показаться неискренним господину Дицу. Вы все прекрасно знаете, Трушницкий. Эмпиреи эмпиреями, но ведь хлеб вы едите земной, а не небесный. Мы ведь существуем только потому, что в мире есть великий фюрер Адольф Гитлер и его нация. А если Лебедь всё брал на себя? Если он всё хотел решать сам? Тогда как? Он ведь всё хотел решать сам – так?
– Он самостоятельный, – согласился Трушницкий, почувствовав, как в нем рождается особое, испуганное подобострастие и желание во всем следовать за Чучкевичем. – Это вы верно отметили: он действительно очень самостоятельный человек.
– А может, заносчивый? – подсказал Чучкевич. – Может быть, точнее сказать – заносчивый?
– Вообще-то это есть в нем. Но по поводу новой власти…
– Что по поводу новой власти? Он хоть раз приветствовал вас так, как все честные люди новой Европы приветствуют друг друга? Он хоть раз, встретив вас, сказал «хайль Гитлер»?
– Говорил… Зачем же клеветать… Это он всегда говорил…
– Но чаще он, видно, говорил «хай живе фюрер Степан Бандера», разве нет?
– Это так, это истинно, он, конечно, тоже говорил «хай живе наш фюрер Степан Бандера»!
– Вот и ответьте мне теперь, – поняв до конца Трушницкого, повторил Чучкевич, – старался Лебедь поставить себя над новой властью? По-моему, ответ может быть только одним – утвердительным. Старался?
– Не то чтоб старался, но вообще это в нем есть… Это отрицать трудно, – ответил Трушницкий, сглотнув тяжелый комок, застрявший в горле. – Я только теперь начинаю понимать, – добавил он, силясь улыбнуться, – сразу-то разве все поймешь? Это вы совершенно правильно заметили: я живу миром музыки, а она отделяет человека от земной суеты, она…
– Погодите, – осторожно прервал его Чучкевич. – Погодите, мой дорогой. Если мы с вами сошлись на том, что вы знали о желании Лебедя стать над новой властью, то должен родиться следующий вопрос: «Кому это выгодно?» Это не может быть выгодно украинцам: они погибнут без новой, немецкой, культурной власти, сгниют заживо, в помоях утонут. Кому же в таком случае выгодно стать н а д властью?
– Кому? – Доверчиво, моля глазами о помощи, Трушницкий повторил вопрос Чучкевича.
– Ну а вы как думаете? Кому?
– Что-то у меня голова идет кругом… И потом я не могу понять: меня арестовали?
– Это зависит от того, что и как вы будете отвечать, Трушницкий, все от вас зависит. Всегда все зависит от человека.
– Но сегодня же концерт должен быть…
Он подумал с ужасом, что никогда он не станет за пюпитр, никогда, никогда, н и к о г д а не услышит оваций зала, и стало ему до того жаль себя, что Трушницкий сказал:
– Господи, за что все это? В чем моя вина? В чем?
– Корыстной вины за вами нет, – уверенно сказал Чучкевич, – все можно поправить, только надо быть честным, предельно честным. И не только перед господином Дицем или мною, его помощником. Честным надо быть перед самим собой, Трушницкий. Ответьте мне, пожалуйста: кому было выгодно желание Лебедя стать над новой властью? Врагам новой германской власти, разве ж нет?
– Вы думаете, врагам?
– А вы как думаете? Как вы сами об этом думаете?
– Кто бы мог представить себе…
– Вот это дело другого рода… Представить себе этого никто не мог, ни у кого в голове подобное не могло уместиться – тут вы правы, спору нет. Значит, вам кажется, что поступки Лебедя объективно служили врагам новой власти. Так?
– Теперь мне, конечно, так кажется, но раньше я не мог об этом и подумать.
Чучкевич посмотрел на Дица. Тот кивнул головой, Трушницкому дали подписать протокол и увезли в камеру. Там он и потерял сознание, когда пан Ладислав, обнимая детей своих, вошел к нему, подмигнул пустой, кровавой глазницей – глаз был выбит, висел на длинной синей ж и л к е – и сказал:
– В Опера, в Опера, хочу в Опера, мой друг!
…К десяти утра Чучкевич «оформил» еще пятерых, которые в картотеке Мельника проходили как «слабаки». «Улики» против Лебедя и Стецко были, таким образом, «неопровержимые».
…Ознакомившись с показаниями арестованных, Лебедь закричал, срывая голос:
– Да вы что, озверели?! Господин Диц, мы ж свои! На кого руку поднимаете?! Это все штучки Мельника! Мы ж очистили Львов, мы все для новой власти делали! Что ж это такое, господин Диц! Это ж навет Мельника, как вы не понимаете?!
Чучкевич поднялся со своего табурета и лениво ударил Лебедя толстой потной ладонью – словно кот.
Диц вскочил из-за стола, рявкнул:
– Чучкевич! Вон отсюда!
Тот какое-то время недоумевал, потом выпрямился, щелкнул каблуками и вышел из камеры. Диц подошел к Лебедю, снял с него наручники, улыбнулся заговорщически и шепнул:
– Неужели вы не понимаете, что так сейчас н а д о?
– Что н а д о? – так же тихо спросил его Лебедь. – Что?
– Нужно с т р а д а н и е, – сказал Диц. – Разве трудно понять? Кто-кто, а уж вы-то должны были попять это, г о с п о д и н Лебедь. Вам и вашим друзьям нужен терновый венец национального страдания. В серьезную, с а м у ю серьезную борьбу вы включитесь чуть позже. Вы меня поняли, господин Лебедь?
…Гестапо зафиксировало три самоубийства членов ОУН. Один из самоубийц, учитель Гребенюк, написал в предсмертной записке: «Я был самостийником, а сейчас я понял, что я обычный наймит. Я считал себя патриотом вольной Украины – оказалось, что я обезьяна, таскавшая каштаны из огня для гитлеров. Мне стыдно жить».
…А девятнадцатилетнего легионера «Нахтигаля» Миколу Шаповала, сына крестьянина Степана, повесили во дворе львовской тюрьмы. Было выстроено каре немецких солдат. Поодаль стояли оуновцы из штаба Мельника.
– Предавший идеи рейха украинец Микола Шаповал за измену делу великой Германии приговаривается к смертной казни через повешение. Так будет с каждым украинцем, который мыслью, словом или делом изменит великой Германии, – прочел приговор Диц, глядя на лица мельниковских штабистов.
Те стояли тихие: и в глазах у них был страх и затравленное, рабье почтение…
…Полковник Лахузен, помощник адмирала Канариса, все-таки успел встретить Оберлендера – все берлинские аэродромы контролировались армией, поэтому о сроке прибытия «юнкерсов» из Львова в штабе ОКВ (и соответственно в абвере) узнали незамедлительно.
Поскольку Оберлендер не был арестован, а лишь вызван в партийную канцелярию для объяснений, Лахузен посадил его в свой «майбах» и сказал:
– Гиммлер выиграл. На этом этапе выиграл. Но Розенберг и Канарис настояли, чтобы Бандера был помещен в особый «коттедж» Заксенхаузена: там держат «национальные резервы», с которыми предстоит работа. На определенном этапе и при определенных обстоятельствах мы вернемся к Бандере. Он будет в ореоле мученика национальной идеи – это впечатляет. Вам следует опередить события: внесите предложение немедленно отвести «Нахтигаль» в генерал-губернаторство. Предложите придать легиону полицейские функции на польских или сербских землях. – Лахузен закурил и, глубоко затянувшись, добавил: – Или на французских. Главное – сохраняйте лицо. Канарис, мне кажется, уже договорился о вашем откомандировании в Прагу по линии моего отдела с продолжением работы в университете. Потом мы снова переведем вас в Россию, как только падет Москва: надо будет налаживать сельское хозяйство в черноземных областях – это ваш конек.
– Обидно, – сказал Оберлендер, и его мягкое, округлое лицо ожесточилось. – Обидно, когда проигрываем в мелочах.
– Всякий проигрыш чреват выигрышем. Относитесь к проигрышу как к обещанию победы. Гитлер уйдет, но дух нации вечен. Он сделает то, что должен был сделать, – доделывать предстоит нам, прагматикам великогерманской идеи.