Травяная улица - Страница 16

Изменить размер шрифта:

— Я думаю, да!

— Видите, как я уже плохо шевелю с правой ногой?

— Вижу, но только кусок. Эта корова мешает.

— Паш-шла вон, етит твою мать! — ни с того ни с сего дерзко орет Хиня, голосом, каким орал когда-то один на железной дороге на одну на железной дороге, когда Хиня ехал засватать Гиту, которая с сыном и дочкой эвакуирована сейчас от предприятия в Янги-Юль, а он лежит и приходится мало кушать.

— Не ори на скотину, морда! — сразу же высовывается из окошка старуха Никитина, но страшный голос старика Никитина приказывает из горницы:

— Загоняй доить, проворонишь!

— Ну?! Вы слышали? Во всем мире такая война, люди льют кровь, а мы должны терпеть от подкулачников! А они имеют молоко и яйца…

При чем тут яйца, непонятно. Кур Никитины не держат, но корову вскоре уводят. Когда корова, мотая выменем, переходит булыжный тракт, за ней широким шагом идет старуха Никитина в низких, подшитых в два слоя мощным войлоком, валенках. У нее больные ноги.

Ну так и что? У Хини тоже ноги опухли! Вы будете смеяться, но у Рузвельта тоже больные ноги, и что только он не делает с этими ногами, но Сталин сказал, что не пустит к нему Бурденко, пока Америка не откроет второй фронт.

За домом, перед которым сидит на завалинке Хинин собеседник, в дремучей лебеде взвывает сирена — сигнал воздушной тревоги. Хотя звук и заходится, как настоящий, ясно, что в лебеде воют малые дети. Тем не менее владелица дома тотчас выглядывает из дверей, а затем, побледнев, быстро их захлопывает. Те, кто в лебеде, этого и добивались. У Любови Алексеевны, когда тревога, случается понос, и в траншею она приходит последняя. Сейчас она тоже скрылась по той же причине, так что будем считать это компенсацией за стандартные справки — помните, когда стреляли у Химок?

То, что приключается с Любовью Алексеевной, называется в науке «медвежья болезнь», но этого на обезлюдевшей травяной улице никто не знает, зато скоро все кто есть узнают древнее название другой древней болезни.

А началось вот как.

Ранней весной, иначе говоря, в один прекрасный день ранней весны, а точнее говоря, вечер, у Хини стало темно в глазах. До сих пор выражение «темно в глазах» Хиня воспринимал как одну из национальных или, вернее, национально-эмоциональных присказок. Короче говоря — не воспринимал никак. Например: «я вам такое скажу, что у вас потемнеет в глазах», «когда я это увидела, у меня стало темно в глазах!», «перестань, а то я тебе сделаю темно в глазах!» и т. п.

Теперь же, на исходе дня, с ним самим случилось что-то, и это что-то пришлось определить как «темно в глазах» или, лучше сказать, темновато. Ничего больше не болело, хотелось, как всегда, есть, хотелось спать. Пока светло в небе, хотелось почитать газету.

Но можно ли утверждать, что в небе светло, если в глазах темно? И при этом ничего не болит, хотя немножко опухли ноги. Эти ноги! Но сердце же не колотится, кровохарканья же нет! И дома, наконец, тепло, потому что на улице сильно потеплело, и очень хочется разглядеть три хлебных талона от рабочих карточек; их отдала ему соседка за немного сухого киселя для военного любовника, у которого сегодня в гостях командир, и вот она хочет сделать мусс (уже научились!) из манки (он привез!) и сахарина (уже появился!).

Но потом стемнело на улице и Хиня зажег коптилку. А коптилка бесспорный символ и видимый знак абсолютной темноты, так что было не понять, темно ли это в глазах или темно от коптилки. И как он в тот вечер ни старался, как ни ходил вдоль фанерных стен своей фанзы (черт его знает, можно ли лучше определить Хинино жилище?), как ни ходил, значит, с квадратной бумажкой в руке, ему так и не удалось разглядеть ни одного клопа. А он любил, подставив убегающему клопенку бумажку, вынудить суетливое насекомое забежать на нее, потом, не давая бегающей точке воспользоваться оборотной стороной и сорваться на пол, донести клопа до порога и там выбросить, как он говорил, «на холод», а если весна, то в лужу или, по его выражению, «в калужу», а летом — в бочку со стоячей водой, смердевшей, точно тряпичное волоконце еды, извлеченное из гнилого зуба.

На следующий день и тоже к вечеру опять стало темно в глазах, но, знаете, на секундку! Потом полмесяца ничего такого не было, и он про эти оба случая забыл, потому что были бомбежки, палили зенитки и по небу ходили прожектора.

Аэростат с опущенным и обвислым хвостом, запускаемый каждый вечер со двора школы № 271, пока поднимался, постепенно раздувал трехлопастный этот пухлый хвост и напоминал фаршированную шейку, если с курицы взяли мало кожи, но набили много муки, и она распухла в бульоне.

На самом деле аэростат смахивал на гигантскую лежебоку-фугаску, на удлиненную коробочку мака в молочной стадии, когда она синевато-серая со стегаными перетяжками по своим маковым меридианам. Еще он был похож на потемневший без рассола и подплесневевший семенной огурец, уволокший за собой в небеса укропный стебель троса, и только желтый закат мог превратить этот унылый уже для закуски овощ в золотистую янги-юльскую дыню…

Для Хини же аэростат, пожалуй, не был похож ни на что — даже на шейку. Просто, глядя на него, Хиня припоминал, что что-то такое видел уже, но, что и где, сообразить не мог, хотя брови примата и вползали на Хинин лоб, а на лбу образовывалось морщин столько, сколько надо, чтобы остаться неузнанным в стае шимпанзе, когда они, кто вдевает нитку в иголку, кто разглядывает на твердом ногте бесстыдного своего пальца выковырянную из ноздри козявку, кто просто учится считать конечности, а кто вытягивает от усилия губы трубочкой, потому что чем-то изумлен, какает или думает.

Потом в глазах стало темно совсем и больше уже не легчало, а вскоре Хиня совсем перестал по вечерам видеть. Рассказывал он про это каждому, но ему никто не верил — на улице ведь остались те, кто никому особенно не верили, а тем, кто поштучно стал возвращаться с фронта без руки, без ноги или топоренка, было пока не до Хининых басен.

Не верили же Хине потому, что никакого доверия он не вызывал, ел только свой паек — у него была иждивенческая карточка, на работу, чтобы получать рабочую карточку, не шел, пуговиц к ширинке не пришивал, и штаны его были просто подхвачены ремнем, съехавшим под живот, как съезжает второй снизу обруч на бочке. И так же, как на бочке, объявившей беловатую подобручную полоску с прицепившимися к заусенцам и застругам клепок комками пыли, так за съехавшим этим ремешком, в разомкнутой мятой ширинке мерещились какие-то серые комки, плесень, прель и ничем до отказа не набитая куриная кожа всякого мужского барахла.

Так бы Хине и не поверили, но в один из вечеров, когда по небу заметались прожектора, а залетный самолетик, испугавшись, стал тыкаться в их столбы, а зенитки подпрыгивали на своих лапах, как собаки, загнавшие кота на дерево, словом, когда стояла налетная кутерьма, кто-то видел, как Хиня, вместо того чтобы, помочившись на стенку собственного дома, быстро пойти в траншею, помочился наоборот — в сторону улицы и, неуверенно протянув перед собой руки, пошел зачем-то в направлении колхоза имени Сталина.

А когда саданули разом с трех сторон, он споткнулся, замахал руками и лег в канаву, откуда и был вынут после отбоя. Пока же налет продолжался, в траншее утвердилось мнение, что Хиню ранило осколком. Принесла, кстати, это известие Любовь Алексеевна, как всегда застрявшая по крайней необходимости дома и теперь дрожавшая от страха и жалкая.

Извлеченный из канавы Хиня тоже был жалок, но всех жальче был пилотик засвеченного самолетика, когда в кабинке стало чадно от загоревшегося хвоста и аэроплан западал вниз, но не так хорошо, как, скажем, баночка с горчицей, а так плохо, как пустая казбечная коробка. Когда же выяснилось, что Хиня цел и не ранен, то все были довольны, правда, куда меньше тех, кто скинул с неба, словно пустую папиросную коробку, самолетик.

И вот тут все поверили, что у Хини что-то с глазами.

Но что? Но что?

Днем человек на оба глаза видит, мало того — даже читает без очков газету. Если не лежит на крылечке и не греется на солнце, то ходит, куда ему нужно, скажем, к соседу напротив за упомянутой газетой. Но вечером глаза его застилает тьма. Какое ловить клопов! Носки снять не видишь, потому что не знаешь, сняты ли полботинки. Вставную челюсть мимо баночки ложишь.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com