Трав медвяных цветенье (СИ) - Страница 62
Шутил Харт. Весёлый мужик был. Но беда шла своим чередом. Куда от неё денешься. Права была лисонька-куница яркая. Прежде-то – Гназды свои были. Каково оно – против своих?
Однако – делать нечего. Жить теперь волкам по лесам. В ёлках хорониться. Это ж какие ёлки нужны!
– Есть одно зимовье… – молвил, наконец, Харитон, а пред тем долго и задумчиво трубкой дымил. – Полдня пути будет… только ведь – лес!
Это он со значением произнёс, веско – а дальше вздохнул недоверчиво:
– С кралей-то – как?
– Я не краля! – жарко вскинулась Евлалия. – Я супруга верная на веки вечные, до последнего дня!
Так сказала – что огонь в печке полыхнул, да уголь в искры рассыпался. Но мужики, не взглянув, хмуро промолчали, и каждый про себя прикидывал что-то другое, вовсе не о последнем дне.
– Зимовье – так зимовье, – кивнул Стах: крепко поразмыслил.
– Там надёжно. – Ободряюще обронил Харт, по-прежнему не глядя ни на кого. И было понятно – что так оно и есть. Надёжно. Здоровым мужикам, привыкшим на медведя ходить.
– Зато, – утешил Харитон под конец, – в жисть никто не спознает.
«Верно. Не спознает», – усмехался Стах следующим утром, когда пробирались они втроём в гиблую глухомань, завязая в снегу. Снегу вскоре подвалит под крыши – поди, выберись тогда на людный тракт! А сейчас, зимой – самое бойкое время ладить промыслы-договор. Ан – волкам не по зубам – прежние занятия. Прятаться надо – что от дальних, что от ближних. Перекроют Гназды теперь ему перепутья-тропы, ключи заветные. «Ладно! – крякал мужик снисходительно, – перекроют – да не всё! Есть у него, у Стаха – свои дороги, особые – про которые даже Гназды не ведают. Только б самому не нарваться!»
Для облегчения лошадкам – кобылке преданной да второй к ней в пару – мужики то и дело спрыгивали с саней, под уздцы проводили их в густых местах. Если эту тропку наездить – прикинул Стах – оно и ничего станет.
Зимовье еле отыскали – так заросли к нему подступы, засыпал снег.
– Третий год, как помер мужик… – ненароком бросил Харт, – с тех пор и не жил никто.
Лала из саней только глаза таращила. «Ничего… – пугливо соображала, – углы покрестить… с молитвой пройтись…» – и тут же страх щёлкал где-то возле сердца: «Господи! А грех-то! Ой, Боже мой! Прости-помилуй!»
– Да уж как-нибудь… – миролюбиво бормотал Харт, – а то и – навещу при случае…»
Ворота после многих усилий раскрылись с немыслимым скрипом, и сани въехали во двор, окружённый высоким частоколом. Начало зимы, но снегу в щели намело изрядно – и ветер стихал внутри ограды. Кроме избушки тут и службы имелись, таким образом коняг в закут завели, дерюгой накрыли. Жильё топить и топить предстоит. Сперва намёрзнешься. Покааа это те – печной жар войдёт во все промёрзшие бревенчатые поры! Этим и занимались последующие дни. И Стах, и бросивший ради него все дела Харт. Рубили ближний валежник, после дальний, а там и до ёлок дошло. Зима жадно леса съедает. Успевай подволакивать!
Отогревшись, избушка ласковой стала. Покойника словно и не было. Всё тут налажено оказалось. И стол гладок, и лавки крепки. И два чугуна в печи.
Переночевав, Харт запряг лошадку и к артели двинул. К тому времени Стах уже разузнал от него все причуды зимовья. Где и погреб имелся, и подъём воды из проруби. Потому как – избёнка на высоком речном берегу лепилась, и в задней части её выступало крепкое двустворчатое крылечко, что обрывалось у самых бревенчатых стен в водяную бездну. Изнутри дверцей всё закрывалось, войлоками завешивалось, а за дверцей ворот крутился, и бадья на верёвке ездила – вверх-вниз, плюхаясь по надобности в прорубь и всей тяжестью пробивая наросший за ночь лёд. Поднявшись наверх, накренялась бадья, упершись в прилаженные слеги – и плавно воду сливала на жёлоб – а дальше – в подставленное ведро.
Как только принялись то и дело воду доставать – пошла намерзать прозрачная корка и на бадью, и на жёлоб, а заодно и всё крыльцо – и вскорости выглядело оно словно из хрусталя обкатанного – гладкое и снизу сверкает отсветом глубоким, голубым. Яхонт-камень!
– Смотри, осторожней! – предупредил Стах Евлалию, – на крыльцо не ступи – разом вниз улетишь!
– Там рогатина в дно вколочена, – заметил на прощанье Харт, – тогда ещё приладили… медведь с того берега таскаться повадился. Прежде сверху бревно подвешено было. Да – того уж нет. Всё, друже! – махнул он рукавицей на прощанье, – пора мне – а то дотемна не успеть. Обживайтесь, как сумеете. Запас богат, три ствола, зарядов хватит. Псину бы вам – ну, это – дай время.
Что – пёс? И не услышишь собачий лай сквозь стоны вьюжные. Пошли вихри ломиться в зубчатый тын да в брёвна избёнки, снегом заметать по самую крышу, вал возводить нерушимый – стенам в подспорье. Зима входила в силу, накатывала всё новые пласты. В трубе выла буря – и только печка казалась доброй и надёжной, и только подле неё жизнь текла уютно и сладостно. Как раз по оба угла печки приходились два крепких тёсаных столба. Когда-то наделали сырца и промеж столбов на глине сложили. В основании те частью печи являлись, а выше с ней чуток расходились. На кулак. Вверху оставались не срубленными сучки, на них удобно было всякую надобность вешать. Стах, как из лесу возвращался, сразу тулуп вешал. Сушить.
Страшны метельные стоны – зато мил рай в шалаше. День за днём – неразлучно вместе, совершенно заброшенные среди снежных лесов, оторванные от жизни – и ею позабытые. Ничего и никого не существовало за пределами крошечной заимки, спрятанной в лесных глубинах. Только Стах и Лала. Под занесённым сводом лепился свой, особый мир – где двое жили друг для друга. Где сладко было, прижавшись – долго наблюдать причудливые изгибы огненных языков. Или смотреть, как кружится метель, рассекая ночь за окном.
Это перепадало вечерами, когда необходимые дела отходили с прошедшим днём – и становилось особенно сонно и тихо. Тиха зима. В ней ласки и сказки. Лежанка горячая. Объятья жадные. А прежний хозяин – забыт, словно здесь и не жил. Ни разу Лала о нём не вспомнила – пока Стах был рядом. Со Стахом – ничего не страшно.
Вот без него – сразу все страхи приступили. И хозяин вспомнился. И волки в лесу. И все грехи, за которые – известно! на том ли, на этом свете – держать ответ!
Стах уехал месяц спустя. Такая нужда настала – что никак нельзя было промедлить. Полоческое дело! Это его, Стаха, касается. Тут он хозяин.
Расставаясь – боялся за Лалу. А Лала за него. И вообще – болезненной была разлука. И мучительны дни и ночи. И тряслась Евлалия от каждого шороха. И дрожала, рисуя в мыслях все превратности пути. И по вечерам истово Богу молилась за каждый Стахов шаг. Тем вечера коротались. Земными поклонами – пред образом, что с тех самых времён, как зимовал здесь старик-охотник, неизменно в углу стоял, и ничья рука не посмела вынуть его из божницы. Оттого, верно, и заимка крепка и цела сохранилась, и мир-покой сразу воцарились тут, едва лишь объявились иные жильцы.
Не было у Лалы никакого рукоделья, как привыкла. То есть – иголка-ножнички имелись: это у любой бабы-девки всегда при себе, а вот лоскутка лишнего – нисколько. Стах обещал привезти. И много обещал ещё всего. От них, от обещаний-то – лоб не потеет, спину не ломит. Обещал, например, никогда не ночевать по старым стоянкам. За которые деньги не плачены. И на танцорок по харчмам не глядеть. И ещё имя одно Лале очень не нравилось. Которое как-то вскользь мелькнуло то ль у брата, то ль у Василя… Минодора.
Хотя – смешно говорить. Куда той Минодоре до жарко любимой Евлалии. Какая той Минодоре цена – пока Стах рядом.
А вот как уехал – разом всё на молодку-то рухнуло.