Трактат о том, как невыгодно быть талантливым - Страница 8
Слово у Кржижановского пластично и внутренне подвижно, оно естественно оборачивается неологизмами, всегда органичными и оправданными. Иной раз странно, что до него каких-то слов не было в употреблении: «землю температурило», «худой и повосковелый» после тифа человек, «пролазоренный» воздух, «серые шапки, озвезденные красным», прошлое «царее царей», сказочные персонажи «неты» и «ести», «авоси» и «небоси»… Особое внимание — глаголам, их точности и способности быть двигателями фраз. В тех случаях, когда глагол легко угадывается либо может быть без видимого ущерба заменен другим, писатель нередко вычеркивает его вовсе (это прослеживается по черновикам): вынужденный вставлять в эти «пробелы» свои глаголы, читатель, не замечая того, еще глубже включается в творческий процесс — не только чтения, но как бы и письма.
Постоянные неудачи с публикациями не отразились на тщательности работы над формой и словом, на архитектурной продуманности любой из вещей в целом и каждого художественного приема. Поневоле вспоминается предложенный Даламбером способ отличить истинного поэта от мнимого: поэт будет оттачивать образы и чеканить строки даже на необитаемом острове, где, кроме него, это некому оценить. Кржижановского не останавливало, что остров, может быть, уже необитаем…
Творческому наследию Кржижановского и сегодня можно довольно уверенно предсказать участь непростую. Когда первая заметная публикация рассказов Кржижановского (Литературная учеба, 1988, N 3). обсуждалась в редакции, один из сотрудников, молодой прозаик, разочарованно сообщил, что, прочитав предисловие, он ожидал чуда, по меньшей мере, чего-нибудь вроде булгаковского «Собачьего сердца», но оказалось совсем не то…
Много лет назад Зощенко говорил, что литературе «заказан красный Лев Толстой» и что «заказ сделан неверно». История повторяется. С той лишь разницей, что теперь «заказаны» Булгаков, Платонов да и сам Зощенко. И столь же неоправданно.
Некоторые идеи да и приемы Кржижановского сегодня на первый взгляд представляются как бы знакомыми. Открытие в литературе, как и в науке, сразу не обнародованное, вероятно, все равно рано или поздно будет сделано снова — другими. Многие рассказы и повести Кржижановского невольно ассоциируются с произведениями, возникшими одновременно с ними, либо спустя годы и десятилетия, но раньше пришедшими к читателю.
Например, его «Страна нетов», «Грайи», «Итанесиэс», «Жизнеописание одной мысли» прямо-таки напрашиваются на сопоставления с сочинениями, значительно позже вышедшими из-под пера Борхеса («Тлён, Укбар, Orbis Tertius», «Круги руин», «Лотерея в Вавилоне» и др.). Общего между этими писателями немало, и оно бросается в глаза. Тут и внешнее многообразие и многожанровость прозы — фантастические, психологические, приключенческие, сатирические новеллы, философские миниатюры, эссе-притчи, и внутренняя ее цельность, «связность». И придирчиво-тщательный отбор слов, можно сказать, поэтический, как бы заданно стесненный размером и рифмой (Кржижановский, напомню, как и Борхес, начинал со стихов, но самостоятельного значения им не придавал, рассматривал как подготовку к прозе, а среди сравнительно поздних его вещей есть — единичные — написанные прозой, метрически ритмизованной и даже… рифмованной). И лаконическая сгущенность письма, когда два десятка страниц — уже повесть, а сотня — чуть ли не роман. И то же сочетание парадоксальности и безупречной логики. И глубоко усвоенные уроки литературной традиции, протянувшейся от По до Мейринка. И без натяжек приложи мая к Кржижановскому «творческая исповедь» Борхеса, подчеркивавшего равносильность, почти тождественность для себя философии и искусства.
«Квадратурин» или «Тринадцатая категория рассудка» вызывают в памяти некоторые новеллы Кафки, в двадцатых годах неведомые даже большинству его соотечественников. А мотивы отчужденности, невозможности взаимопонимания, пронзительно выраженные в таких, скажем, вещах, как «Одиночество» и «В зрачке», очень близки мотивам прозы Камю…
Поэтому только тогда, когда проза Кржижановского станет книгами и займет хронологически положенное ей место, окажется возможным по достоинству оценить и художественные открытия, и переклички с мыслями и образами других авторов, и оригинальность этого писателя.
Кроме того, излюбленный жанр Кржижановского, новелла, требует от читателя, как правило, немалых усилий, чтобы освоить этот с виду дробный художественный мир с весьма сложною системой внутренних связей, где опорою служит автобиографичность многих его сочинений. Иногда — почти буквальная, как в написанных от первого лица «Книжной закладке» или «Швах», герои которых похожи на автора: блестяще образованны, ироничны, легкоранимы, непризнанны. Или более «остраненная», как в «Воспоминаниях о будущем», где сосредоточенность героя на цели сродни отношению Кржижановского к литературе, а сюжет — своего рода художественный комментарий к фразе из «Записных тетрадей»: «Я живу в таком далеком будущем, что мое будущее кажется мне прошлым, отжившим и истлевшим». Чаще всего биография зашифрована вымыслом: необычные, странные, по мнению окружающих, отношения с женой, с которой без малого тридцать лет они прожили порознь и только встречались («В зрачке»); пристрастие к алкоголю («Дымчатый бокал»); воспоминание об отце, истратившем жизнь на чиновничье прозябание («Окно»); «бытие без быта» в «квадратуре» — крохотной комнате арбатского дома («Квадратурин»).
Кржижановский понимал, что, храня верность своему образу мыслей и творческой манере, он чем дальше, тем вернее теряет шансы на прижизненное признание. Когда Таиров предложил однажды использовать свои влиятельные знакомства в попытке сломить сопротивление издателей и цензоров прозе Кржижановского, тот отказался. Отшутился: «Я — тот пустынник, который сам себе медведь».
И все же он не сомневался, что написанное им будет в конце концов издано — и прочитано. Цену себе — писателю — знал.
«Позавчера произошла нежданная и потому вдвойне радостная встреча: Грин — я… — писал Кржижановский к жене из Коктебеля в августе 1926 года. — Узнав, что я намарал „Штемпель: Москва“, оживился и пригласил к себе… Знакомство это, — Вы знаете почему, — для меня очень ценно и нужно». Последняя фраза станет понятна и нам, если вспомнить траурную запись Шенгели…
Из того же письма: «В мастерской Максимилиана Александровича (Волошина. — В. П.) по утрам дочитал ему — с глазу на глаз — „Клуб убийц букв“ и прочел „Швы“. С радостью выслушал и похвалу и осуждение; вижу: мне еще много надо поработать над отточкой образа, — и если жизни мне осталось мало, то воли — много»… По свидетельству М. Волошиной, в утренние часы мастерская была для всех, даже для нее, недоступной — время работы поэта. Биографы Волошина, прочитав этот фрагмент, сошлись во мнении, что сам факт подобных чтений больше говорит о серьезности отношения Волошина к прозе Кржижановского, чем «и похвала и осуждение»…
В 1939 году, когда Кржижановского принимали в Союз писателей, председательствовавший Фадеев не мог скрыть недоумения: большинство присутствовавших не знало, о ком речь, не подозревало о существовании такого прозаика, меньшинство же — знавшие — говорило о нем как о писателе европейского масштаба, «который может составить честь и славу советской литературы». А рекомендовали Кржижановского в члены Союза писателей Н. Асеев и Вс. Вишневский, Г. Шенгели и Е. Ланн, П. Антокольский и С. Мстиславский, Е. Лундберг и В. Асмус…
В самом начале сороковых годов усилиями Лундберга удалось включить в план издательства «Советский писатель» небольшой том рассказов пятидесятичетырехлетнего Кржижановского. Через несколько дней после отправки рукописи в типографию началась война…
Кржижановский отказался эвакуироваться: «Писатель должен быть там, где его тема». Записи первых месяцев войны образовали последнюю — и тоже неизданную — книгу очерков «Москва в первый год войны». Еще написал он для давнего своего друга композитора С. Василенко либретто оперы «Суворов», поставленной несколькими театрами. И еще — историческую пьесу «Корабельная слободка», не поставленную никем. В конце 1942 года совершил большую поездку по Сибири — с лекциями о Шекспире…