Трагедия Цусимы - Страница 148
Надо ли пояснять, что этим способом воздействия рот был заткнут только мне, а «нововременские» рыцари «без страха и упрека» заголосили еще пуще…
Как раз в это время доктора решительно заявили, что если я не уеду куда-нибудь в теплые страны для климатического лечения, а в особенности для отдыха, вне омута раздражающих и волнующих меня сплетен, то, по всей вероятности, дожить до торжества правды мне не придется. Составили и требуемое законом медицинское свидетельство. (Забыл упомянуть, что из большого пальца левой ноги был без труда извлечен, почти сам вышел, осколок кости, и рана начала быстро заживать.)
По делу о сдаче миноносца «Бедовый» была уже назначена особая следственная комиссия. (Почему-то отдельно от комиссии по сдаче судов вообще.) Я явился к ее председателю и просил допросить меня поскорее, так как я могу показать немного, да и это немногое не заслуживает особого доверия в качестве показания тяжело раненного, у которого бред и действительность, виденное лично и слышанное впоследствии легко могли перепутаться в воображении. Цену таким «воспоминаниям» я хорошо знал из личного опыта, когда убеждался, что «собственноручно и тогда же сделанные» и затем позабытые заметки оказывались в противоречии с яркой картиной, создавшейся, очевидно, много позже под впечатлением рассказов окружающих.
Меня допросили и отпустили на все четыре стороны.
Еще несколько дней — и я, поселившись в отеле «Сар Martin» (между Ментоной и Монте-Карло), на берегу лазурного моря, в роще альпийских сосен, отрешился от мира.
Русских газет и журналов здесь не получалось вовсе. «Figaro» и «Galois» давали о наших делах два-три десятка строчек, да и на те я старался не обращать внимания.
Единственная работа, за которую я взялся и решил, хоть через силу, закончить, была «Бой при Цусиме».
Согласно данному слову — не печатать ничего помимо цензуры начальства, я всячески устранялся в своем повествовании от малейших суждений по вопросам стратегическим и тактическим, от всякого «разбора» операции, но с тем большим увлечением отдавался фотографически точному воспроизведению деталей, беспощадно отбрасывая все, что могло бы во мне самом возбудить хоть тень сомнения, как не отмеченное в записной книжке или не подтвержденное живыми свидетелями. Странно, какой утомительной оказывалась такая работа! — Два-три часа, результатом которых были две-три странички почтовой бумаги, укладывали меня на диван, и я засыпал тяжелым, беспокойным сном… Отчасти понятно — ведь я принуждал себя заново переживать все пережитое… И так — больше месяца…
Слава Богу! — кончил и сдал на почту, адресовав (для верности, чтобы не задержали толстого пакета на границе) самому Рожественскому с просьбой передать моему брату, который озаботится и цензурой, и печатанием.
«Исполнив долг, завещанный от Бога», я собирался предаться чисто растительной жизни, как вдруг получил письмо от старого приятеля, который вообще не проявлял склонности выражать нежные чувства, а в корреспонденции со мной не состоял вовсе, но в данном случае поступил истинно по-дружески.
Позволю себе привести из этого письма дословные выдержки: «…господа, которых ты собирался изобличать, а частью уже и вывел на свежую воду, орудуют вовсю. Уверенно говорят, что ты «бежал» за границу и в Россию не вернешься, потому что ты — главный виновник сдачи «Бедового» и тебе грозит расстрел. Это — для примера, чтобы показать, до чего доходят. Следствие — официально — тайна. Но это лишь способствует успеху клеветников, которые намекают, что для них завеса над тайной приподнята. Вполне возможно (по их положению) и тем легче им поверить, а между тем они врут бесстыдно. Убедился лично. С общественным мнением теперь считаются, а потому и здесь идет подготовка. На верхах тебя расписывают ярко-красным, потрясателем основ, а в противоположном лагере (есть и на то верные люди) изображают бешеным черносотенцем, способным на все, до предательства включительно. Говорят, что Рожественский для поддержания дисциплины вешал людей десятками, а ты в этом деле был его правой рукой, но об этих казнях «приказано» молчать (Надо ли говорить, что за все время существования второй эскадры на ней не было ни одной смертной казни, а сам адмирал был принципиальным ее противником). Словом — ничем не брезгуют. Приготовься, что хамить будут с обеих сторон. Цель — опорочить тебя лично по суду или вопреки суду, чтобы дискредитировать всякое твое свидетельство. Пишу, чтобы ты не был в неведении. Это — глупее всего. Пожалуй, приезжай поскорее (хоть легенда о бегстве разрушится). Можешь и побрыкаться, но, думаю, ничего не выйдет. Предрешено посадить тебя на скамью подсудимых. Однако попробуй — чем черт не шутит…»
Через четыре дня после получения этого письма я был уже в Петербурге.
Характеристика положения оказалась и меткой, и глубоко правдивой.
Попробовал «брыкаться», но действительно ничего не вышло. Отчасти сам виноват: не мог допустить мысли, чтобы почтенный председатель комиссии в вопросах жизни и чести мог подчиняться каким бы то ни было внушениям. Но не буду говорить о нем: судьба достаточно жестоко его покарала… и всего через три месяца после того, как он сдался на роль неправедного судьи… Что бы ни толковали вольтерьянцы — не могу видеть здесь простого случая, совпадения обстоятельств…
Попытка сослаться на Высочайший приказ по Военному министерству, согласно которому «офицеры, взятые в плен ранеными», прямо возвращались в свои части — была безуспешной. Хуже того — я встретил явное недоверие, когда говорил о моих ранах, и встретил его со стороны комиссии, которая ни у одного из вызванных ею лиц не нашла нужным осведомиться о том, в каком положении я находился. Фельдшер, подавший мне первую помощь, и доктор, перевязывавший меня на «Бедовом», вовсе еще не были опрошены, а решение — уже принято… Всего этого я в то время не знал, так как следствие — тайна (от лиц, в нем заинтересованных), был полон недоумений и мучился вопросами: «Неужели они забыли? неужели ничего не могли сказать?» — А их… — просто, не спрашивали…
Я указывал на пример следственной комиссии по делу о сдаче отряда Небогатова, где, несмотря на состоявшийся уже Высочайший приказ о предании суду всех офицеров, председатель настоял на выделении из числа обвиняемых не только тяжело, а хотя бы серьезно раненных. — Но… то был другой председатель.
Я просил медицинской экспертизы, основанной на показаниях фельдшера, доктора и других лиц. Экспертиза была дана. Был вызван лейб-хирург Муринов, но в руках его не оказалось никаких данных, кроме непосредственного освидетельствования шрамов, оставшихся на моем теле, и он дал… весьма уклончивое заключение, умолчав о том, что дает его без всяких оснований. Ведь я-то и мысли не мог допустить, чтобы при назначении экспертизы комиссия не исполнила моего основного требования — опроса свидетелей (повторяю, что следственное дело было для меня тайной); но как он, доктор медицины, призванный для решения вопроса, затрагивающего больше, чем жизнь, мог пренебречь этим обстоятельством?.. После этой, с позволения сказать, экспертизы мне стало очевидно, что в первой стадии дело мое предрешено, и «брыкаться» — бесполезно. К тому же «друзья» из-под «шпица» (а как было разобрать, кто из них предатель, кто нет?) усиленно внушали, что «гласный суд — наилучшая реабилитация», что недаром сам Рожественский требует, чтобы и его тоже судили…
Для руководства следствием и составления обвинительного акта по этому делу наличных сил прокуратуры морского ведомства оказалось недостаточно. 9 января 1906 года их пополнили переводом (из Министерства юстиции) А. И. Вогака, с переименованием его в генерал-майоры. Он-то и выступил в роли обвинителя.
8 апреля 1906 года состоялось заседание комиссии для решения «предрешенного» вопроса, а затем, вскоре же, последовал приказ по морскому ведомству, согласно которому все мы от командира, который, будучи в здравом уме и твердой памяти, не раненный и не контуженный, сдал свой вполне исправный миноносец неприятелю, не сделав никакой попытки к сопротивлению, и до адмирала Рожественского, лежавшего в тот момент без сознания, в борьбе между жизнью и смертью, — должны были занять места на скамье подсудимых…