Товарищ Сталин: роман с охранительными ведомствами Его Императорского Величества - Страница 7
— А не везете ли вы с собой, случайно, золотой царский червонец?
— Нет, конечно, — машинально по-деловому ответила она и лишь потом сообразила, что за столом в ее старой доброй конторе среди шести человек, давно трудившихся бок о бок, была всё-таки стукачка. Уяснив это для себя, она по возвращении перевелась в другое подразделение, наивно полагая, что от этого что-либо изменится. Таким образом, совковая реальность превзошла самые смелые ожидания Щедрина: режим самоорганизовался по схеме «пять человек и один шпион».
Тех, кому захочется более глубоко окунуться в атмосферу вербовки штатной и нештатной агентуры в совковый период, я отсылаю к книге «Спокойной ночи», в которой ее автор — Абрам Терц (Андрей Синявский) — отразил свой личный опыт принудительно-добровольного общения с КГБ, поскольку мне — автору этих строк — не пришлось побывать в шкуре вербуемого, и всё, о чем здесь говорилось, было услышано за рюмкой чая через многие годы после описанных событий, когда обсуждать эти вопросы стало безопасно. Из собственной жизни я могу привести лишь один случай. Мой относительно солидный вид ввел в заблуждение институтское руководство, и я на первом же курсе оказался кем-то типа старосты в одной из групп первокурсников. Было это в 1951-м. После первого семестра одного из студентов моей группы начальство без видимых причин решило отчислить, и им потребовалось формальное согласование со мной (как представителем студенческой общественности). Я потребовал объяснений, а когда их мне не дали, наотрез отказался визировать приказ, после чего был вызван к парторгу института, носившего грузинскую фамилию. Назову его по созвучию с его паспортными данными — Саакадзе. Выслушав мои претензии, Саакадзе сказал:
— Вам это знать необязательно. Но вы — человек молодой, и вам уже сейчас следует решить, будете вы с нами или не с нами.
— Мне бы хотелось быть самому по себе, — не задумываясь ответил я.
— Что ж, попробуйте. Не уверен, что это у вас может получиться, — завершил нашу беседу Саакадзе.
В общем, однако, получилось. Я прожил жизнь, не общаясь с «органами», уклоняясь от этого общения, даже когда оно требовалось по службе, не оформлял допуска, не пользовался возможными загранкомандировками и т. п. А тогда в институте меня сразу же «освободили» от «почетных» обязанностей, и мой сменщик на ответственном посту сразу же «санкционировал» исключение соученика. Возможно, разговор с Саакадзе не прошел бесследно, и где-то на моих делах была поставлена какая-то закорючка. У «них» ведь всегда была система каких-то тайных знаков: я помню, как топтун на одной из проходных на Старой площади, куда я был вызван во внеурочное время и без заказа пропуска для каких-то срочных профессиональных справок, долго читал мой паспорт, включая паспортные правила на последних страницах, с усердием, достойным попыток прочитать Марселя Пруста или «Улисса». Что он там искал, мне не ведомо.
Тем не менее, случай с Саакадзе я запомнил не как проявление личной «диссидентской» доблести, а по причине угрызений совести. Дело в том, что на распределении перед окончанием института мне, не имевшему ни единой четверки в матрикуле, не только не дали, как положено, права первоочередного выбора направления на работу, но и стали насильно совать какой-то объект в тех краях, где вожди когда-то из искры разжигали пламя. Я не стал сдерживать эмоций. И когда ректор поинтересовался, что всё-таки мешает мне принять это назначение, я сказал, что у меня нет никого, кроме больной туберкулезом матери (это было правдой), и везти ее в те благодатные края я не могу. И тут вдруг подскочил Саакадзе со словами:
— Но там же очень здоровый континентальный климат, благоприятный для лечения туберкулеза.
Это был май 1956 года, и я немедленно задал ему вопрос, уже не содержавший никакой опасности для спрашивающего:
— Это вы, наверное, в краткой биографии Джугашвили вычитали?
Саакадзе побледнел и молча покинул ректорский кабинет.
Вот за это потом меня стала мучить совесть, потому что я понимал, что после нашего первокурсного разговора он не сделал мне ничего такого, что сделать мог, а может быть, даже был обязан сделать по их «тайным» правилам.
В студенческие годы я не отличался примерным поведением, пил, участвовал в дебошах, не конспектировал, а иногда и просто не слушал лекций, играя с приятелем в шахматы на заднем столе. А мне дали закончить институт, да еще с красным дипломом.
— Что-то с вами было не так, как с другими, а что именно — никто не мог понять. Вам почему-то всё сходило с рук, хотя всё было известно где положено, и даже такой смертный грех, как выпуск издевательского рукописного журнальчика, обошли своим вниманием компетентные люди. Мы, откровенно говоря, были почти уверены, что вы — провокатор и побаивались вас, и только ставший известным скандал с вашим назначением несколько поколебал наши убеждения, так как всем было известно, что со «своими» «они» так не поступали, — так спустя много лет пытался мне объяснить мои «странности» один из моих институтских учителей — милый старик Рубинштейн, царство ему небесное.
Так это, вероятно, выглядело со стороны, но я никогда не заботился о своем имидже, и только воспоминание о моем издевательском вопросе с упоминанием Джугашвили, заданном парторгу Саакадзе на выпускной комиссии, слегка жгло мою память как своего рода «несимметричное» действие по отношению к человеку, не использовавшему свои возможности, чтобы мне навредить, хотя мог.
Много лет спустя я попытался хотя бы частично искупить этот свой грех. Дело в том, что доктором-профессором Саакадзе, несмотря на свою партийную активность, так и не стал, а пришло время, когда некогда солидные преподавательские заработки утратили былое содержание и «доценты с кандидатами» бегали по городу, добывая работы для научно- исследовательских секторов своих институтов, чтобы прибавить к своему содержанию еще полставки или что-то вроде этого. Формирование таких заказов входило тогда в круг моих возможностей, и я постарался, чтобы одна из не очень нужных тем досталась Саакадзе, что, однако, не вполне успокоило мою совесть.
Героями рассматриваемых случаев были люди брезгливые, которым не только добровольное стукачество, но даже само общение с «референтами из органов» представлялось смертным грехом, но нет оснований полагать, что таких советских людей большинство. Перестроечные и постперестроечные разоблачения свидетельствуют о том, что с «органами» охотно сотрудничало огромное количество совков — более всего из интеллигенции — из тех, кто «кто занимал активную жизненную позицию», кто старался таким испытанным способом обойти лучших, кто хотел «что-то значить» в уродливом, морально деформированном «мире социализма». Совкового социализма, естественно. Даже руководитель советского учреждения обычно не знал, сколько в доверенном ему «дружном» коллективе стукачей, в чем я совершенно случайно убедился. Директор проектного института, в котором я проработал несколько десятилетий, был человеком безгранично благородным, естественно, в разумных пределах. По происхождению он был одесситом, и когда он случайно узнал, что я — внук почетного потомственного гражданина города Одессы, на заводе которого прибористом (рабочая аристократия!) работал его отец, у нас установились весьма доверительные отношения, так как и в текущих делах я его не подводил. И вот однажды в наш институт приехала из Днепропетровска бывшая юная подруга моих первых инженерных лет. Когда мы с ней, болтая о том о сём, шли по длинным коридорам нашей фирмы, ее лицо вдруг окаменело, и она, сжав мою руку, сделала стойку, словно почуяв опасность.
— Кто он здесь у вас? — тихо спросила она, показав глазами на тщедушного человечка.
Я лично его не знал и только слышал, что этого типа с длинной фамилией вроде «Подиконников» недавно приняли к нам для использования по партийной линии. Поскольку в коммунистическо-фекальных развлечениях я не участвовал, он меня вроде бы не касался. Узнав об этом, моя подруга сказала: