Тоска - Страница 1
Константин Михайлович Станюкович
Тоска
рассказ [1]
Посвящается М.И.Полованец
I
Перед рождественскими праздниками клипер “Нырок” стоял на неаполитанском рейде.
Было холодно и неприветно. Хлестал дождь.
По временам налетали шквалы, и “Нырок” изрядно клевал носом. Солнце изредка показывалось, пригревало и снова скрывалось за серыми облаками.
На клипере только что пообедали, как в кают-компанию вошел черномазый, красивый молодой неаполитанец Пепино.
Вздрагивая от холода в своем довольно легкомысленном пальтишке, Пепино стал просить, умолять, наконец требовать, чтобы офицеры купили у него превосходные кораллы, камеи, кольца и брошки, которые он показывал, открывая своей сухой, довольно грязной рукой небольшой ящик, полный соблазнами.
Никто не покупал.
Только два мичмана заглянули в ящик.
Но, вероятно, вспомнив, что в карманах у них ни “чентезима”, они нашли, что кораллы неважные и не настоящие, и даже не спросили о цене.
Итальянец возмутился.
– Это не настоящие! – воскликнул он.
И он клялся, что таких кораллов нет нигде на свете.
И, истощив свое красноречие, он быстро “отошел” и уже добродушно и быстро затараторил о том, что не купить чего-нибудь для “belle signore” [2], как русские, было просто безумием со стороны офицеров.
– Не то, – возбужденно кричал он, – бедные синьоры проплачут свои глазки на своем дальнем севере оттого, что они так бессовестно забыты своими друзьями, – подчеркнул он, лукаво и весело подмигивая черным глазом.
Однако его угрозы не действовали даже на пожилых соломенных мужей-моряков.
Тогда Пепино, полный уверенности, воскликнул, что русские синьорины, конечно, разлюбят офицеров, если они не привезут какого-нибудь сувенира из Неаполя.
Мичмана только расхохотались.
Зато старший офицер и старший механик не смеялись, но любопытнее заглядывали в ящик итальянца и, казалось, при публике не хотели покупать.
Тогда итальянец, видимо потерявший терпение при виде такой глупости русских, бешено крикнул что-то, вероятно, не особенно лестное для моряков и, негодующий, выбежал из кают-компании на верхнюю палубу соблазнять матросов.
II
Матросы добродушно и ласково потрепывали по спине итальянца, говорили ему: “бон” и больше мимикой, чем словами, объясняли, выворачивая карманы, что денег нет.
– Аржану-но. Понимаешь, черномазый?
Пепино добродушно смеялся, тоже ласково трепал по спинам матросов, показал маленькую серебряную монету и старался пояснить, что довольно и этой монетки, чтобы купить какую угодно вещь. Нечего и говорить, что эти торопливые слова подкреплялись необыкновенно выразительными пантомимами и жестикуляцией Пепино.
Пожилой, рыжеватый боцман Антонов подошел к итальянцу и несколько застенчиво стал спрашивать цену маленького кольца.
Пепино запросил двадцать франков, показав два раза свои грязные пятерни.
В ответ боцман обругал непечатным словом итальянца и показал свои два просмоленных корявых пальца.
Подвижное лицо итальянца выразило изумление.
– Только для “russo” продам за десять! – воскликнул итальянец.
И Пепино решительно сунул кольцо в карман штанов боцмана.
Взвизгивая, чуть не умоляя, он частью словами, частью жестами старался объяснить, что у него дети, и что он еще не обедал.
– Манжаре, это значит черномазый насчет еды! – не без апломба проговорил подошедший курчавый, черноволосый фельдшер.
Кончилось тем, что итальянец отдал кольцо за два франка.
– Еще итальянцы, а жулики, – проговорил фельдшер.
– Наших, что ли, мало! – раздраженно бросил боцман. И строго прибавил: – Везде, братец ты мой, манжарить нужно. Или тебе это невдомек, фершалу? А еще тоже образованный.
И, стараясь скрыть довольную улыбку от покупки, боцман завернул кольцо в конец шейного платка.
– Это вы для кого, Арсентий Иванович?
– Для тебя, умника, – резко оборвал боцман, – тоже тебе, хорьку, все пронюхать надо, – прибавил боцман.
– Я по своему рассудку сам могу понять, для кого купили супирчик! – конфиденциально произнес фельдшер и прищурил свои плутоватые, быстрые и несколько наглые глаза.
– Ты зря не виляй хвостом. Так-то лучше, Абрамка; от твоего любопытства чутье пропадает… Еще помрешь, – усмехнулся боцман.
– Не бойтесь, Арсентий Иваныч, я знаю, про что знаю. Слава богу, тут-то у меня есть, – указал фельдшер на свой лоб.
– И знай, пока морда цела! – вдруг окрысился боцман.
– То-то и видно ваше необразование, а туда же супирчики! – не без снисходительного презрения произнес фельдшер и однако благоразумно улизнул.
– Сволочь! – кинул вслед ему боцман.
III
В эту самую минуту мелкими шажками приблизился среднего роста довольно видный, полноватый человек, свежий, румяный, гладко выбритый, с пушистыми, приподнятыми кверху усами. На толстом мизинце сверкал маленький брильянт. Это был Петр Иванович Приселков, старший судовой врач на “Нырке”.
– А ты что же, Антонов, не явился ко мне показаться?
– Запамятовал, вашескобродие.
– Скажите, пожалуйста, отчего же это ты мог запамятовать, а сам же жаловался. Ступай сейчас в лазарет, осмотрю.
И они спустились вниз на кубрик, в маленькую каютку, где был лазарет.
– На что же именно ты, братец, жалуешься? – мягко и искусственно ласково спросил Петр Иванович, слегка вытягивая грудь и принимая серьезный вид авгура.
– Внутре ничего не оказывает, вашескобродие.
– Да где же “оказывает”?
– Нигде, вашескобродие. Тоской болен.
– Тоской? – удивленно спросил доктор, – отчего же ты тоскуешь?
– Смею доложить, вашескобродие, ото всего.
– Как от всего? Например? Рассказывай.
– Самые, можно сказать, нудные мысли лезут в голову, так ее и сверлят.
– Гм… – глубокомысленно протянул Петр Иванович. – Так сверлят?
– Точно так, вашескобродие. Ровно бурав в башке.
– Ты говоришь – бурав? И часто?
– Чаще по ночам, вашескобродие.
– Д-а-а. Ложись, я тебя осмотрю.
Но, прежде чем лечь, боцман возбужденно и быстро стал говорить какую-то чепуху, среди которой вырывались и самые здравые речи. Подавленный боцман быстро лег на койку и несколько испуганно взглянул на доктора возбужденными глазами. Казалось, больной испугался доктора главным образом оттого, что Приселков заговорит боцмана.
Недаром же Петра Ивановича матросы называли “стрекозиным старостой” и не без основания считали, что он “очень о себе полагает”, так как был уверен, что он самый башковатый человек на свете.
– Ну, рассказывай, Антонов.
– Насчет чего, вашескобродие?
– И глупый же ты, Антонов; по порядку рассказывай, где и как у тебя болит.
– Я уже обсказывал вашему скобродию, что форменно ничего не болит, только в башке сверлит.
– Когда же это началась?
– Еще в Кронштадте; все беспокойная дума донимает.
– Насчет чего?
– А насчет всего; одна тоска, и никуда от нее не уйдешь. Даже перестал настояще заниматься службой. И прежнего форца нет, и форменно матрозню не привожу в чувство, даже ругаюсь без всякого старания. А, кажется, знают боцмана: в струнке держал, а теперь – одна скука.
– Так ведь это, Антонов, хорошо, что ты перестал быть идолом, по крайней мере перестал быть грозой.
– Хорошего-то мало, вашескобродие, когда заболел тоской. Особенно по ночам тяжело, и такая-то глупость лезет в голову, что и не обсказать. И все будто и перед людьми виноват и других виноватишь. Будто вовсе люди бросили без всякого внимания. Обижают своего же брата. Отчего это без обиды никак не проживешь?
– Да кто же тебя притесняет? – удивился доктор.