Топографии популярной культуры - Страница 44
У Ольшевской страшная семантика лагерного пространства так же, как и у Неволиной, задается в экспозиции: герои проблематизируют свое желание ехать в лагерь (боятся, опасаются, храбрятся и т.п.), приезд в лагерь показан как погружение в мрачный мир неизвестности:
Летний лагерь «Зеленая дубрава», когда-то пионерский, а ныне просто детский, расположился в живописнейшем месте – дубовые и березовые рощи сменялись сосновыми, тут и там встречались заросли орешника. Ребята приехали автобусом, после чего довольно долго шагали по лесной дороге, глубоко и с наслаждением вдыхая чистый и свежий воздух, такой непривычный для городского жителя. Наконец они по старинному мостику перешли речку и вошли на территорию лагеря.
Первое, что бросилось в глаза при входе, была гипсовая статуя пионера с горном в руках (курсив мой. — С.М.), стоявшая за разросшимся кустарником. Но постамент ее был достаточно высокий, чтобы ребята увидели, что ног у пионера нет. Они рассыпались от времени, оставив несчастную скульптуру стоять на ржавых прутьях каркаса. Страдальческое лицо пионера соответствовало ситуации, даже казалось, что он закусил губу, чтобы не заплакать от боли (Ольшевская 2011).
Антропоморфизацию и психологизацию статуи у С. Ольшевской можно считать следующим этапом в «проработке» лагерных руин. Кстати, в воспоминаниях о детском фольклоре пионерского лагеря встречаются сюжеты об окаменевшем пионере:
Если в лагере стоял памятник пионеру с горном, то обязательно это был заключенный в камень живой пионер, который сунул свой нос не в свое дело, за что был наказан какой-нибудь нечистью. Обязательно у этого пионера либо стучало сердце в камне, либо он ходил и проверял, как спят дети в пионерлагере. Еще пугали поварихами, начальниками лагеря, подвалами. Детский фольклор не знал границ[46].
Фольклорный источник литературного образа в данном случае скорее совпадение, чем генетически установленное родство. Думаю, здесь речь может идти о самозарождении сюжета в контексте литературной традиции. Хотя в этом случае все генетические схемы могут оказаться ложными: ожившая статуя – слишком общее место как фольклора, так и литературы.
На уровне сюжета в повести можно выделить несколько исторических пластов:
события дореволюционной поры: колдунья (барыня Полянская) побеждает вурдалака при помощи непорочной девы (крестьянка Матреша);
события времен становления большевистской власти на селе: отрез красной материи, выданный барыней матери Матреши и служащий для девушки оберегом от вурдалака, экспроприирован односельчанами, из отреза пошито знамя;
события 1927 года: знамя пытаются водрузить на башню (в которой замурован вурдалак), однако Генка (сирота и пионер), вызвавшийся водрузить знамя, падает и разбивается насмерть, и на знамя попадает его кровь;
события 1980-х годов: сынки партийных боссов, отдыхающие в пионерском лагере на месте усадьбы Полянских, выпускают вурдалака на волю, лагерь закрывают;
события сегодняшнего дня: один из выживших сынков – Роберт – открывает на месте заброшенного пионерского лагеря новый лагерь отдыха, чтобы мечтами и желаниями детей кормить ненасытного вурдалака.
Приехавшим в лагерь ребятам, Косте и Денису (вместе с правнучкой Матреши – Убейволковой), удается прочитать весь этот палимпсест с помощью старого сторожа Василия Петровича и гипсового пионера-призрака, восстановив и природу происхождения черной простыни: это то самое красное знамя, за 100 лет изрядно загрязнившееся. При этом генезис красного знамени (из отреза-оберега) как энергетического вампира вполне может быть интерпретирован в терминах «бесовской власти», «нечистой советской силы» и т.п.:
А ты много ТАКИХ (выделение в тексте. — С.М.) энергетических вампиров видел? Оно тебе и знамя, оно же и простыня, и клятвы на нем, и проклятия, и заговоры, и кровушки хлебнуть ему тоже довелось! Кто еще с таким существом сталкивался и изучал его характеристики?! (Ольшевская 2011).
Постирав черную простыню/знамя четырежды в старой стиральной машине, герои передают его пионеру-призраку, и пионер со знаменем в руках сгорает в первых лучах солнца. Таким образом, руинированное пространство лагеря в произведениях 2000-х «притягивает к себе», с одной стороны, детский страшный фольклор, с другой – традиции «страшных» жанров литературы, прежде всего разновидности готического нарратива (ghost story, werewolf story).
При этом нельзя сказать, что в элементах ландшафта (скульптуры, стенды, корпуса и пр.) как-то актуализируются признаки советского/идеологического. В ужастиках не обсуждаются вопросы, кто такие пионеры, коммунистическая партия, кодекс коммуниста и пр. Ничего специально идеологического за разваливающимися гипсовыми скульптурами и ржавыми стендами не стоит. Пространство заброшенного лагеря в литературе – это пространство десоветизированных руин, и не более того[47].
Интересно, что сюжет о погибшем ребенке/пионере в советской детской беллетристике никогда не был локализован в пионерском лагере[48]. Описание подвигов детей при становлении советской власти (а именно к этому типу относится сюжетная линия о пионере, водружающем знамя, в повести С. Ольшевской) можно назвать знаком «вторичной» советизации[49]: чужеродный сюжет привносится в текст о пионерском лагере с тем, чтобы заново советизировать «место памяти» и текст о нем, насытить пространство советской символикой. Тем самым забытые авторами и неведомые читателям жизнеописания пионеров-героев[50] реактуализируются, в том числе выносится на поверхность и особенность их культа – создание «исправленных и дополненных» книжных редакций подвига:
Устроили ему пышные похороны, семье деньгами помогли. Я даже слышал, в какой-то книге про этот случай написали (курсив мой. — С.М.). Только изменили малость – там отважный пионер не побоялся поднять флаг по проржавевшим скобам на заводскую трубу, и в книге все закончилось хорошо (Ольшевская 2011).
Включение «малых нарративов» общесоветского фонда (подвиги пионеров-героев) в современный детский триллер о пионерском лагере – это своего рода ресоветизация. При этом авторов детских ужастиков нельзя заподозрить в идеологическом пассеизме (Дубин 2002), то есть попытках реинкарнировать пионеров-героев и подобные советские символы[51]. Современные писатели детской страшной литературы скорее идеологически индифферентны: в их произведениях и вурдалаки, и черная простыня, и пионер-герой, и энергетические вампиры изоморфны и изофункциональны, в конечном итоге они составляют единую группу персонажей низшей мифологии, народной демонологии в ее литературном варианте. Жанровые рамки «мифологического рассказа» (в фольклористическом понимании) сталкивают очевидцев событий разных исторических эпох – барыню из времен «еще при царе», деревенских выдвиженцев (парней в кожанках) и сироту 1920-х, лагерного сторожа и «троих великовозрастных лоботрясов – сынков каких-то важных чинов» 1980-х – с вурдалаками и вампирами.
Рассматривая литературу как один из механизмов «проработки» мест памяти и советского опыта, можно резюмировать, что пионерский лагерь как топос за время его существования в литературном поле прошел определенную эволюцию. В советское время он конструировался преимущественно в реалистических рамках письма. В начале 1990-х годов, пока еще, с одной стороны, была жива система пионерских лагерей, а с другой – при первых признаках ее разрушения, происходит расширение жанровых форм письма о пионерском лагере: детектив (Э. Успенский) и фэнтези (В. Крапивин), при этом легитимируется прежде недопустимый материал для сюжетов о каникулярном времени – страшный детский фольклор. По мере того как в 2000-е годы пионерский лагерь разрушается и предается забвению его символический и ритуальный потенциал, литература все более остраняет лагерь за счет включения его в реестр страшных литературных мест. А сакральные прежде образы советской аксиологии в ее детском изводе (пионеры-герои, героическая смерть ребенка, кровь на красном знамени), встроенные в жанровые рамки (квази)достоверного приключенческо-готического письма, становятся объектами если не остраняющей иронии, то определенной девальвации.