Топографии популярной культуры - Страница 27
Фантасмагорический, литературный, театральный Город диктует Стрижаку текст, как карты раскладывая перед ним героев и сюжеты: «Картинки и цифирь, черные и красные, короли и семерки; покер. Карты менялись; возрождались: в невероятных сочетаниях. Миллион повестей, пиши, из одной колоды (выделено мной. — М.Ч.). Карточные сочетания; геометрия сюжета; геометрия расхода шаров на зеленом сукне; стиль удара и стиль письма рождались из потребности игры: чтоб закатился шар шепотом; или чтоб борта затрещали» (Стрижак 1993: 99). Нева в своем космическом движении, черный заснеженный город позволяет писателю видеть другое: «краткий конспект фраз, пейзажа, намек ощущения» (Стрижак 1993: 101). В роман Стрижака органично вплетаются строки Ахматовой и Мандельштама, Мережковского и Блока, Белого и Анненского, причем автор вспоминает, как эти стихи, которые он не знал в юности, а лишь «чувствовал их возможность», читали в 60-е ночью в доме на Фонтанке, что против Летнего сада. Очевидно, что комплекс идей и образов Петербургского текста кристаллизуется в художественной концепции романа Стрижака. Петербург, влияющий на мироощущение и поступки героев, – зона пограничная, в которой практически не бывает ровного существования. Это постоянное балансирование, жизнь «между» и «над». Мистика и сумасшествие дьявольского Петербурга уточняются Стрижаком сумасшествием героя, воспринимающего город как литературный текст. «Наплыв пропитанных мифом произведений отнюдь не случаен, это давно уже не развлекательный прием, а, так сказать, общеэстетический контекст, в котором художники отчаянно пытаются найти ответы на вопросы, как выйти из тупика современной цивилизации» – так определяет одну из тенденций современной прозы критик М. Ремизова (Ремизова 2012: 113).
Спустя почти четверть века с романом Стрижака любопытно рифмуется дебютный роман петербургского писателя Вадима Левенталя «Маша Регина» (2013), вошедший в списки целого ряда литературных премий. В романе рассказывается история молодой девушки-режиссера, ее жизнь, взросление, конфликты, срывы и катастрофы, вознесение к вершинам славы и крах личной жизни и многое другое. «Читая роман, я вдруг поймал себя на мысли, что давно не встречал в русской литературе такого города; он весь сразу – и Пушкина, и Достоевского, и Гоголя, и Блока; такой как есть, с пивнушками, бомжами и Летним садом. Становится понятно, что не только Петербург меняет Машу Регину, но и она, пропуская его сквозь себя, привносит в эти дворы и каналы новую историю, частичку души еще одного настоящего художника. Город принимает с благодарностью и множится, и богатеет от этого», – отмечает критик Д. Филиппов (Филиппов 2013). Действительно, все творчество Маши Региной было «густо замешано на Петербурге – городе, который она, вопреки канону, впервые увидела не ранним летом, когда по ночам тайный свет заполняет улицы, реки и каналы и заставляет все – от куполов соборов до пустых пивных бутылок – тускло сиять серебром, когда теплая вода угрюмо чмокает гранитные ступени и кучки пьяных счастливых выпускников мечутся из магазина в магазин» (Левенталь 2013: 41). Именно в Петербурге Маша переживает первые творческие муки и снимает первую свою работу. Классическая русская литература становится контекстом не только для произведений Петербургского текста, но и для Машиной жизни – трехтомник Пушкина, который ей дарит школьный учитель, урок по повести «Невский проспект» Гоголя, после которого Маша выходит в город и создает сценарий своего будущего фильма: «Город, который она увидела, – это тот самый Петербург, который станет героем ее первой работы. Погруженный в дождь, плавающий в нем всеми своими домами и храмами, темный и холодный. Город, в котором вещи качаются на самом краю вещественности и вода в каналах напоминает о смерти» (Левенталь 2013: 43).
В. Левенталь реализует в тексте абсолютно все классические составляющие Петербургского текста: от природной, пространственной, мифологической до культурной сферы. Но все-таки современный Петербургский текст в его произведении звучит иначе, это уже новый текст в контексте существования города реального и города, изображенного в русской классической литературе. Текст Левенталя пронизан насквозь культурными цитатами (от Пушкина до Гребенщикова, от Гоголя до Битова). Здесь В. Левенталь выводит Петербург на уровень текста в тексте, и город становится героем Машиного фильма. Это город-призрак, город-декорация, существующая между сном и явью героини.
Близка к подобной концепции Петербургского текста повесть петербургского писателя Андрея Столярова «Ворон» (1992). Романы Столярова – это всегда неожиданный взгляд на Петербург, своей фантасмагоричностью закономерно привлекающий к себе внимание писателя-фантаста. Герой повести – Антиох, который когда-то был Антошей Осокиным, фанатичным читателем, ночи напролет не выпускающим книгу из рук. Потом он стал писать текст, в котором не было ни начала, ни конца, «просто сотни страниц, забитых аккуратными черными строчками». Главное напряжение создается между Петербургом и людьми. Рассказчик, школьный друг Антиоха, наматывает километры по пыльному Петербургу, который отторгает от себя все живое: «Жидкое солнце капало с карнизов. Я шел по выпуклым, горячим площадям. Один во всем городе. Последний человек. Мир погибал спокойно и тихо. Как волдырь, сиял надо мной чудовищный купол Исаакия. Жестокой памятью, гулким эхом винтовок задыхались дома на Гороховой. Зеркальные лики дворцов, пылая в геенне, с блеклым высокомерием взирали на это странное неживое время… Я попадал в кривые, пьяно расползающиеся переулки Коломенской стороны. Кто-то создал их в бреду и горячке, сам испугался и – махнул рукой. Так и бросили» (Столяров 1992: 90). Петербург становится для Антиоха, увлекающегося древней магией, уникальной площадкой для создания Абсолютного текста. Город в какой-то степени становится системой-переводчиком, транслятором магических идей Антиоха, который считает, что если особым образом описать человека, то можно воплотить его, одушевить. Так, рассказчик встречает на улицах Буратино, поручика Пирогова, дворника из «Преступления и наказания» и не удивляется, справедливо полагая, что в городе, «который на ржавой брусничной воде мановением руки долговязого самодержца возник среди чахлых сосен и болотного мха, в сумасшедшем камне его, под больным солнцем, в белых, фантастических ночах – в городе, где мертвый чиновник гоняется за коляской и срывает генеральскую шинель с обомлевших плеч, а человеческий нос в вицмундире и орденах, получив назначение, отправляется за границу, в этом городе возможно все» (Столяров 1992: 89). Каким образом язык организует связи между информационным пространством и всем, что лежит вне его, интересовало многих фантастов (Стругацких, Лема и др.). Антиох у Столярова предлагает на первый взгляд легко реализуемый путь: наложить объективные структуры мироздания, определенные наукой, и субъективные структуры мироздания, сопричастные искусству, на дикий и бесконечные живой язык, подчинить себе основу информационного пространства и научиться манипулировать его проявлениями. Эксперимент Антиоха не удался, его абсолютный текст сгорает от обычной лампы, сам герой погибает, оживленные же им литературные персонажи продолжают жить в мистическом Петербурге.
Романы О. Стрижака, А. Столярова, В. Левенталя, написанные в разное время, подтверждают, что тенденцией литературы последнего времени является намеренно обозначенная игра с чертами Петербургского текста. Так, Петербургский текст с его четкой системой констант и маркеров, а не столько сам Петербург становится героем разных произведений (П. Крусанов «Мертвый язык», И. Вишневецкий «Ленинград», А. Шалый «Петербургский глобус», Н. Галкина «Архипелаг Святого Петра» и др.). Стоит согласиться с А. Барзахом, полагающим, что Петербургский текст «не дан раз и навсегда, он принципиально не окончен, неокончателен; его наращивает история, его трансформирует не только постоянно меняющаяся культурная ситуация, но и каждый хотя бы в чем-то новый взгляд, новое слово о нем» (Барзах 1993: 77). Показательны в этом отношении коллективные сборники современных писателей («Новые петербургские повести» и «Петербург нуар»).