Томас Чаттертон - Страница 22
Томас. Вот уже четырнадцать дней, как я не претендую на персональное обслуживание.
Миссис Эйнджел. Чем вы занимаетесь, мистер Чаттертон, я не имею возможности проследить, да и не желаю этого знать.
Томас. Я работал, работал день и ночь — писал. К счастью, постояльцы, которые спят здесь днем, не имеют привычки храпеть. Они лежат на кроватях, как деревянные чушки.
Миссис Эйнджел. Если обрывки бумаги, которые валяются всюду, считать результатом вашей деятельности, то вы сказали правду.
Томас. Комическую оперу, предстоящая премьера которой вселяет в меня большие надежды, пока даже не репетируют. Хотя музыка к ней готова. Струнные, флейты, рожки, гобои, кларнеты, фаготы, клавесин —
Миссис Эйнджел. Мы верим вам, что это исправит ситуацию; мы же не изверги…
Миссис Эйнджел. Почему вы не остались в доме Уолмсли? Там вам было бы легче проявлять терпение.
Томас. Вспомните, миссис Эйнджел: 21 июня умер от апоплексического удара Уильям Бекфорд, лорд-мэр. Нас с ним многое связывало. Общие политические задачи… Мое перо всегда было готово ему служить. И тут нашим совместным планам пришел конец. Узнав о его смерти, я закричал. Моя кузина, миссис Баланс, стала свидетельницей некрасивой сцены — случившейся со мной истерики. Когда я успокоился, она, не подумав, принялась в очередной раз меня убеждать: я, дескать, должен найти себе нормальную гражданскую должность… то бишь предать свой талант. Она говорила и говорила, не слушая моих возражений. А ведь стоило ей проявить хоть немного чуткости, и я вспомнил бы о других — поэтических — замыслах. Но в той ситуации хотелось прежде всего освободиться от ее мелочного надзора, стряхнуть с себя тягостную опеку, обрести свободу.
Миссис Эйнджел. Какие же у вас виды на будущее?
Томас. Прошу вас, миссис Эйнджел, не тревожьтесь о квартплате. В ближайшее время мое положение изменится к лучшему. Свою писательскую сноровку я направил к другим целям. Две новые комические оперы уже в работе —
Миссис Эйнджел. Мистер Чаттертон… Мы ведь сейчас разговариваем вполне откровенно… Вы возбуждаете наше сострадание. Наш дом ценит вас как приятного человека. Я предлагаю вам отужинать вместе со мной, чтобы вы наконец наелись досыта. Мы могли бы потом в приятной обстановке устранить вашу задолженность нам.
Томас. Мадам Эйнджел… Я не могу… Не смею…
Миссис Эйнджел. Чего вы не можете? Чего не смеете? Отужинать со мной? Приятно провести время? И вам не стыдно такое говорить? Или прежде вы не навещали меня на моей половине? Или — до умопомрачения втрескались в эту куклу, неумелую первогодку?
Томас. Дело не в том. Вы должны меня извинить. Я не могу объяснить подробнее; но у меня имеются причины — вполне конкретные, важные…
Миссис Эйнджел. Отказ есть отказ. Я не настолько глупа, чтобы не понять… Я полагаю, плоды ваших поэтических занятий уже настолько созрели, что завтра вы вернете нам долг.
(Миссис Эйнджел уходит).
Томас. Мадам Эйнджел!
Нэнси Брокидж (выпрыгивает из постели и, разговаривая с Томасом, начинает одеваться). Не понимаю, Томас, почему ты не захотел сделать хозяйке приятное. Ты бы наелся досыта; и долги она бы тебе простила. Она недурна собой, не старая и не взбалмошная.
Томас. Нэнси, это невозможно… Я не могу… Не потому, что она мне неприятна… просто я болен. Я подцепил стыдную болезнь.
Нэнси. Я почти догадалась. Твоя сдержанность в последнее время слишком бросалась в глаза. Утешься: это вылечивается; или… к этому привыкаешь.
Томас. Мистер Кросс, аптекарь, дал мне каломель и витриол.
Нэнси. Мистер Кросс, аптекарь… Правильно. Он человек умный и опытный; можешь на него положиться. Он уже многих избавил от этой напасти… Я объясню мадам Эйнджел, почему ты вел себя нелюбезно.
Томас. Ей — ни слова. Даже не намекайте. Я запрещаю!
Нэнси. Если я промолчу, тебе будет хуже.
Томас. Со всеми неприятными проблемами я вскоре разберусь, не сомневайтесь.
Нэнси. Меня радует, что ты в этом так уверен… Я собралась. Ухожу. Увидимся завтра.
(Поспешно целует Томаса и уходит).
Арран (вылезает из-под балдахина, одевается). Мистер Чаттертон… Ваша печаль пугает меня. Она тянется издалека.
Томас. Арран… Всякая беда тянется издалека. Она была выслана против нас уже очень давно — и только теперь нас настигнет. Бедность, наша бедность очень стара. Ей много тысяч лет. Мы с незапамятных времен рабы. Кто еще может верить в Бога? Ревниво карающего нас за радость — болезнью?
Арран. Держите. У меня есть шиллинг. На хлеб, по крайней мере, вам хватит.
Томас. Спасибо, Арран; но твой шиллинг я не возьму.
(Отдает монету).
Арран. Думаете, я заработал его грязным способом?
Томас. Голодающим, беднякам позволено всё. Судить их никто не вправе. Нет, Арран, эта монета чиста в той же мере, что и любая другая.
Арран. Значит, вы слишком горды, чтобы взять деньги у хастлера?
Томас. Да, я горд. Это отговорка, оправдывающая мои дурные поступки. Но я вообще больше не хочу быть Томасом Чаттертоном.
Арран. Наверное, ни один человек не может стать кем-то другим, сэр. И потом, ваша натура все-таки предпочтительнее… моей, к примеру.
Томас. Чем же? Интересно узнать.
Арран. Имей я ваши серые глаза… Я хотел сказать: ваш взгляд, ваше лицо… или как это называется… Мне бы не пришлось так усердствовать, чтобы рекламировать свою круглую задницу. Лицо у меня плоское, как сковорода, — это многие говорили. Я был зачат в кровати поденщика… если, конечно, там было что-то вроде кровати. Лоб мой часто собирается в складки, волосы рыжие. А ноздри настолько широкие, что в них попадает дождь. Чем я заслужил, что родился таким нескладным? Что у меня нет родителей? Что я, сверх того, постоянно боюсь — боюсь еще худших бед?
(Он беззвучно плачет).
Томас. Арран… Арран… Да, мы отребье. Чей-то эксперимент, причем неудавшийся. Наш удел — бесправие. А гордость… мы ведь заговорили о гордости… дает единственный спасительный шанс. Когда кто-то один не захочет терпеть унижения… перестанет глотать обиды… откажется от тех крох надежды, что порой выпадают и нам, беднякам, и ничего больше для себя не потребует… кроме по праву принадлежащего всем: неба… Тогда мы, высоко подняв головы, узнаем: не разочарует ли нас и оно.
Арран (раскуривая трубку). Я понял не все, что вы сказали, сэр. Но сейчас мне пора спускаться.
(Уходит).
Тем временем стемнело. Томас Чаттертон зажигает свет.
Томас (пишет). «Кто осужден на горькую нужду, на беды…» Нет! Стихи, как проявление жалости к себе, — с ними должно быть покончено. С Томасом Чаттертоном должно быть покончено. Голод в желудке и гной в промежности… гул в голове… этот страх… это промедление, хотя единственная гложущая воля, нацеленная на то, чтобы обеспечить мне окончательный покой, пронизывает меня и мои кровеносные сосуды… — покончить со всем этим! Протесты, делириум смертного страха, ужас перед последней болью — (Он снова начинает писать.)