Томас Чаттертон - Страница 10
Уильям. Это был Томас.
Филлипс. Именно. Насмотревшись вволю, он снова спустился вниз. И направился в мою сторону. Я это выдержал; только отступил на несколько шагов. Я его точно узнал. И пошел за ним. Видел, как он вскарабкался сюда по стене дома. Теперь он снова здесь… Хорошего вам сна. Я немного вспотел. Но это забудется.
(Уходит).
Уильям. Том — ты точно был наверху башни. Можешь не сомневаться.
Томас. Вероятно. Но сам я этого не помню. Между прочим, вчера я заставил Томаса Роули написать, что в Бристоле разразилась чума. Священники в церковных облачениях и мальчики-певчие ходят по улицам, воскуряют благовония и разбрызгивают святую воду. Многие мальчики от страха обмочили штаны. Возы с трупами громыхают по городу Преступников из работных домов принуждают выполнять обязанности могильщиков. Кто хочет убивать ради удовольствия, повсюду находит удобных жертв — осиротевших детей. Умерших кидают на телеги, словно мешки, и закапывают как попало, sine solemnitate. За одну ночь умирает больше тысячи человек. А высоко на башне стоит кто-то, смотрит вниз… и смеется.
Уильям. Я боюсь этого монаха Роули.
Томас. Значит, ты боишься меня.
Уильям. Нет, Томас. Я вижу, как ты сочиняешь стихи. Мне это чуждо. Меня с тобой нельзя сравнивать. Но я тебе предан, с тех пор как мы делили на двоих постель в Колстоне. Я знаю: Кэри, который спал с тобой до меня, нравится тебе больше. Он умнее. Ты говоришь, что он — твое второе «я».
Томас. Поэтому он и не может нравиться мне больше, чем ты. Он — часть меня самого. Но ум у него острее.
Уильям. Я буду молчать обо всем, как будто не знаю того, что в действительности о тебе узнал.
Томас. С тобой приятно иметь дело, Уильям. Ты помогаешь мне в моем восхождении. Тебе в голову пришла счастливая мысль: заговорить с мистером Кэткотом в Рэдклиффской церкви и спросить, слышал ли он уже, что я в этой самой церкви обнаружил старые пергаменты. Я подстриг себе волосы в цирюльне и через несколько дней принес ему тридцать строк из «Битвы при Гастингсе»: «Где много лет стоял разрушенный храм Тора…»; а также отрывочные стансы из «Бристоуской трагедии», «Эпитафию Роберту Кэнингу», «Песню Аэлле» и «Желтый свиток». У него не нашлось более спешных дел, чем обсудить все это с Уильямом Барреттом, которому он в итоге и отдал рукописи, дабы тот использовал их в своем историческом сочинении.
Уильям. Ты хоть получил за это деньги?
Томас. Да, мои труды оплатили, дав мне несколько крон за два пергамента, которые я предварительно прокалил на огне и исписал пожелтевшими чернилами.
Уильям. Не понимаю, к чему все это.
Томас. Порой меня переполняют… фантазии. Грезы… Материальные массы всех царств теснят меня… и тогда я пускаюсь в странствие, скачу на красивых конях сквозь сверкающие или черные пространства, претерпеваю пытки, сам совершаю жестокости… Из-за какой-нибудь пылкой потребности у меня едва не лопается голова. Иногда одно-единственное слово буйно разрастается во мне, как сорняк. Я не могу не записать его, а оно тотчас нагружает меня печалью или тяжестью — жизнью. Мне уже доводилось странствовать по очень многим древним мостам, и подо мной катились болотные темные воды… Когда я стою в одиночестве посреди одного из гигантских вымышленных миров, очень утешительно знать, что ты со мной рядом. Ты пребываешь не там, где я, ты не переполнен и не стеснен, твоя доброта не требует никакого пространства. Ты дышишь спокойно; ты очень здоровый и скромный… и миловидный.
Уильям. Питер утешает тебя так же?
Томас. По-другому. Он хоть и похож на тебя, но другой. Он светловолосый, ты — темный.
(Поспешно обнимает Уильяма и соскакивает с кровати).
Уильям. Томас — ты простудишься.
Томас. Я должен писать. А ты спи. Между прочим, он через три дня останется у меня на ночь. Мы так договорились. Тебя я в тот вечер не жду. Запомни: ты в тот день не придешь. (Уильям не отвечает. Томас берет свечу, зажигает ею две другие, которые стоят на столе, и относит первую свечу обратно.) Вот номер «Бристольской газеты» от 1 октября, где Феликс Фарли опубликовал текст одного документа трехсотлетней давности — об освящении Эйвонского моста.
Уильям. Во всем городе только и говорят, что об этом.
Томас. Так вот, эту рукопись создал не кто иной как я —
Уильям. Я догадывался… Больше того: знал наверняка.
Томас. Ты молчишь или лжешь… как моя собственная душа. (Отворачивается.) Но мне нужно продвинуться вперед с «бумагами Роули».
Уильям. Зачем ты взял в нашу комнату эту отвратительную Матильду?
Томас. Она девица. Я иногда думаю о девушках. Но у нее, увы, голова не такая красивая, как у тебя.
Уильям. Она внушает страх: мертвая и живая одновременно.
Томас. Это в порядке вещей: метасоматоз[12]. Когда дух меняет одно тело на другое.
Уильям. Не понимаю.
Томас. Вторая или третья реальность. Разве ты не сумел бы стать, скажем, девушкой — в мыслях? Если бы накинул на себя одежду, которая согласовывалась бы с такой фантазией?
Уильям. У меня не бывает подобных фантазий. Я в них не нуждаюсь.
Томас (от стола, к которому он уже сел). Ты не спрятан в себе: ты одинаков внутри и снаружи. Это и делает тебя неотразимым. Я с незапамятных пор поддерживаю только одну, отмеченную уродством, дружбу с самим собой. Но… sine те nihil[13]. Без меня не будет никакого Бристоля и, значит, не будет Уильяма и Питера. А теперь спи! Я бы хотел, чтобы мне больше не мешали.
(Уильям гасит свечу возле кровати).
Вечер. Луна еще не взошла. Томас Чаттертон и Питер Смит входят, двигаясь ощупью. Томас, найдя огниво, зажигает свет.
Томас Чаттертон. Нынче вечером удовольствие будет ополовинено.
Питер Смит. А что, мисс Сингер не придет?
Томас. Не в том дело. Я полагаю, Элизабет надежна; до сих пор, по крайней мере, на нее можно было положиться. Нет, просто я попался в западню. И должен целую ночь работать. Ты можешь разделить все лакомства на двоих. И, само собой, себе взять двойную долю.
Питер. Почему ты не хочешь быть с нами?
Томас. Я буду сидеть здесь, за столом. Мы повесим занавеску, чтобы присутствие одетого человека вас не смущало.
Питер. Тебе такое не по вкусу?
Томас. О том же я мог бы спросить тебя. Думаю, мы оба теперь достаточно взрослые, чтобы понимать толк в прекраснейших изобретениях нашего бренного мира.
Питер. Тогда что тебе мешает?
Томас. Вчера я опять видел дурака Кэткота и врача Барретта, который пишет историю Бристоля. Я им принес полный текст «Бристоуской трагедии» и стихи, посвященные Иоанну Лэмингтону. Оба, кажется, усомнились в подлинности этих вещиц, я хочу сказать — в том, что вещи эти вышли из-под пера старого Роули. Обоим показалось, что стихи на удивление чистые, правильные по размеру… и что разбросанные в них красивые сравнения слишком поэтичны. Я в ответ заявил, что Роули более великий поэт, чем Чосер. Но под конец признался, что все это моя работа. Однако Барретт, в свою очередь, признание отклонил. Дескать, я на такое не способен; с тем же успехом он сам мог бы претендовать на авторство. Я было растерялся, но сумел взять себя в руки. Я лишь слегка дополнил тексты, сказал я, — в тех местах, где пергаменты стали нечитаемыми. Оба тут же захотели взглянуть на оригиналы. Я нашел какой-то предлог, чтобы оттянуть время. Но Барретт побежал к моей матушке и принялся ее выспрашивать. Она пуглива. Кроме того, почитает этого Барретта (которому удалось несколько поправить ее здоровье) чуть ли не как неземное существо. Тем не менее, матушка держалась молодцом. Объяснила, что мой отец в свое время украл пергаменты из архива церкви Марии Рэдклиффской, кое-что потом уничтожил, ну и так далее. Она помогла мне выпутаться из затруднительного положения, это точно. Однако теперь наш акушер настойчивее, чем когда-либо прежде, требует пергаменты. Я обещал ему принести кое-что уже завтра.