Том 9. Новь. Повести и рассказы 1874-1877 - Страница 1
Иван Сергеевич Тургенев
Собрание сочинений в двенадцати томах
Том 9. Новь. Повести и рассказы 1874-1877
Повести и рассказы 1874-1877
Пунин и Бабурин
…Я теперь и стар и болен — и чаще всего размышляю о смерти, с каждым днем более близкой; редко думаю о прошедшем, редко устремляю назад мой духовный взор. Лишь иногда — зимой, сидя неподвижно перед пылающим камином; летом, расхаживая тихим шагом по тенистой аллее, — припоминаю я минувшие годы, события, лица; но не на зрелой поре моей жизни и не на молодости останавливаются тогда мои мысли. Они переносят меня либо в раннее детство, либо в первое отроческое время. Вот и теперь: я вижу себя в деревне у моей строгой и гневной бабушки — мне всего двенадцать лет — и возникают в моем воображении два существа…
Но стану рассказывать по порядку и в связи.
I
1830 г
Старый лакей Филиппыч вошел, по обыкновенью на цыпочках, с повязанным в виде розетки галстухом, с крепко стиснутыми — «чтобы не отдавало духом» — губами, с седеньким хохолком на самой середине лба; вошел, поклонился и подал на железном подносе моей бабушке большое письмо с гербовой печатью. Бабушка надела очки, прочла письмо…
— Сам он тут? — спросила она.
— Чего изволите? — робко проговорил Филиппыч.
— Бестолковый! Тот, кто привез письмо, — тут?
— Тутот-ка, тутот-ка… В конторе сидит.
Бабушка погремела своими янтарными четками…
— Вели ему явиться… А ты, сударь, — обратилась она ко мне, — сиди смирно.
Я и так не шевелился в своем уголку, на присвоенном мне табурете.
Бабушка держала меня в ежовых рукавицах!
Минут пять спустя вошел в комнату человек лет тридцати пяти, черноволосый, смуглый, с широкоскулым рябым лицом, крючковатым носом и густыми бровями, из-под которых спокойно и печально выглядывали небольшие серые глаза. Цвет этих глаз и выражение их не соответствовали восточному складу остального лица. Одет был вошедший человек в степенный, долгополый сюртук. Он остановился у самой двери и поклонился — одной головою.
— Твоя фамилия Бабурин? — спросила бабушка и тут же прибавила про себя: «Il a l’air d’un armènien» [1].
— Точно так-с, — отвечал тот глухим и ровным голосом. При первом слове бабушки: «твоя» — брови его слегка дрогнули. Уж не ожидал ли он, что она будет его «выкать», говорить ему: вы?
— Ты русский? православный?
— Точно так-с.
Бабушка сняла очки и окинула Бабурина медлительным взором с головы до ног. Он не опустил глаз и только руки за спину заложил. Собственно меня больше всего интересовала его борода: она была очень гладко выбрита, но таких синих щек и подбородка я отроду не видывал!
— Яков Петрович, — начала бабушка, — в письме своем очень тебя рекомендует, как человека «тверёзого» и трудолюбивого; однако отчего же ты от него отошел?
— Им, сударыня, в их хозяйстве другого качества люди нужны.
— Другого… качества? Этого я что-то не понимаю. — Бабушка снова погремела четками. — Яков Петрович мне пишет, что за тобою две странности водятся. Какие странности?
Бабурин легонько пожал плечами.
— Не могу знать, что́ им угодно было назвать странностями. Разве вот, что я… телесного наказания не допускаю.
Бабушка удивилась.
— Неужто ж Яков Петрович тебя наказывать хотел?
Темное лицо Бабурина покраснело до самых волос.
— Не так вы изволили понять меня, сударыня. Я имею правилом не употреблять телесного наказания… над крестьянами.
Бабушка удивилась больше прежнего, даже руки приподняла.
— А! — промолвила она наконец и, нагнувши голову несколько набок, еще раз пристально осмотрела Бабурина. — Это твое правило? Ну, это мне совершенно всё равно; я тебя не в приказчики прочу, а в конторщики, в писцы. Почерк у тебя каков?
— Пишу я хорошо-с, без ошибок орфографических.
— И это мне всё равно. Мне — главное, чтобы четко было, да без этих прописных новых букв с хвостами, которых я не люблю. А какая твоя другая странность?
Бабурин помялся на месте, кашлянул…
— Быть может… господин помещик изволил намекать на то, что я не один.
— Ты женат?
— Никак нет-с… но…
Бабушка нахмурилась.
— Со мной живет одно лицо… мужеского пола… товарищ, убогий человек, с которым я не расстаюсь… вот уже, почитай, десятый год.
— Он твой родственник?
— Нет-с, не родственник — товарищ. Неудобств от него никаких по хозяйству произойти не может, — поспешил прибавить Бабурин, как бы предупреждая возражения. — Живет он на моих харчах, помещается в одной со мной комнате; скорей пользу он должо́н принесть, так как грамоте он обучен, без лести сказать, в совершенстве и нравственность имеет примерную.
Бабушка выслушала Бабурина, пожевывая губами и щурясь.
— Он на твоем иждивении живет?
— На моем-с.
— Ты его из милости содержишь?
— По справедливости… так как бедного человека обязанность есть — помогать другому бедному.
— Вот как! Впервое слышу. Я до сих пор полагала, что это скорей обязанность богатых людей.
— Для богатых, осмелюсь доложить, это занятие… а для нашего брата…
— Ну, довольно, довольно, хорошо, — перебила бабушка и, подумав немного, промолвила в нос, что всегда было дурным знаком: — А каких он лет, твой нахлебник?
— Моих лет-с.
— Твоих? Я полагала, он твой воспитанник.
— Никак нет-с; он мой товарищ — и притом…
— Довольно, — вторично перебила бабушка. — Ты, значит, филантроп. Яков Петрович прав: в твоем звании — это странность большая. А теперь поговорим-ка о деле. Я тебе растолкую, какие будут твои занятия. Да вот еще насчет жалованья… — Que faites vous ici? [2]— прибавила вдруг бабушка, обратив ко мне свое сухое и желтое лицо. — Allez étudier votre devoir de mythologie [3].
Я вскочил, подошел к бабушкиной ручке и отправился — не изучать мифологию, а просто в сад.
Сад в бабушкином имении был очень стар и велик и заканчивался с одной стороны проточным прудом, в котором не только водились караси и пескари, но даже гольцы попадались, знаменитые, нынче почти везде исчезнувшие гольцы. В голове этого пруда засел густой лозняк; дальше вверх, по обоим бокам косогора, шли сплошные кусты орешника, бузины, жимолости, терна, проросшие снизу вереском и зорей. Лишь кое-где между кустами выдавались крохотные полянки с изумрудно-зеленой, шелковистой, тонкой травой, среди которой, забавно пестрея своими розовыми, лиловыми, па́левыми шапочками, выглядывали приземистые сыроежки и светлыми пятнами загорались золотые шарики «куриной слепоты». Тут по веснам певали соловьи, свистали дрозды, куковали кукушки; тут и в летний зной стояла прохлада — и я любил забиваться в эту глушь и чащу, где у меня были фаворитные, потаенные местечки, известные — так по крайней мере я воображал! — только мне одному. Вышедши из бабушкиного кабинета, я прямо отправился в одно из тех местечек, прозванное мною «Швейцарией». Но каково было мое изумление, когда, еще не добравшись до «Швейцарии», я сквозь частый переплет полузасохших прутьев и зеленых ветвей увидал, что кто-то открыл ее кроме меня! Какая-то длинная-длинная фигура, в желтом фризовом балахоне и высоком картузе, стояла на самом облюбленном мною местечке! Я подкрался поближе и разглядел лицо, совершенно мне незнакомое, тоже предлинное, мягкое, с небольшими красноватыми глазками и презабавным носом: вытянутый, как стручок, он точно повис над пухлыми губками; и эти губки, изредка, вздрагивая и округляясь, издавали тонкий свист, между тем как длинные пальцы костлявых рук, поставленные дружка против дружки на вышине груди, проворно двигались круговращательным движением. Время от времени движение рук замирало, губы переставали свистать и вздрагивать, голова наклонялась вперед, как бы прислушиваясь. Я пододвинулся еще поближе, вгляделся еще внимательнее… Незнакомец держал в каждой руке по небольшой плоской чашечке, вроде тех, которыми дразнят и заставляют петь канареек. Сук хрустнул у меня под ногою; незнакомец дрогнул, устремил свои слепые глазенки в чащу и попятился было… да наткнулся на дерево, охнул и остановился.