Том 8. Очерки переходного времени - Страница 135
Но милая тварь нейдет, а продолжает лаять и оборонять свою личность от всякого посягательства. Булка, которая оказывается у вас в руке, производит в непосредственной натуре щенка совершенно не то действие, какое вы привыкли видеть в обыкновенном обиходе жизни. Не только она не возбуждает в щенке умиления и низкопоклонства, как это бывает обыкновенно, но, напротив, приводит его в величайшее раздражение: булка, очевидно, должна заманить его со двора в сени, принудить к вилянию хвостом. Никогда этого не будет! Булка принадлежит ему и должна быть отдана без всяких уступок; он дождется своего, а не покорится; он лег на брюхо, положил голову между передними лапами, сверкает глазами и рычит, и бьет хвостом в негодовании. Иногда в негодовании вскочит на все четыре лапы, перевернется на одном месте с рычанием, «гамкнет» раз, два и три так повелительно, что булка сама перелетит в сени. Взяв то, что ему следует, щенок с рычанием и бранью за ваше желание попрать его независимость немедленно уже умчится в какое-нибудь неприступное место. И в то же время, не покорившись булке, он без всяких насильственных мер, распоряжений и подтверждений всю ночь бескорыстно исполняет свои обязанности: всю ночь не спит, сторожит, не смыкает глаз. И опять думается о том, как бы хорошо было жить, не покоряясь булке, и делать то, что велит совесть! Подумаешь об этом и поотдохнешь.
Вот только такие-то освежения и хороши в деревне; независимый в поступках щенок, крепкий сон без малейших признаков каких-нибудь сновидений, невзволнованное, ровное биение сердца в ненарушимой ночной тишине, белизна чистого пушистого снега, — вот и все, что ценно в короткие посещения деревни в глухую зимнюю пору.
Но врожденная потребность жить и быть с людьми заставляет желать и живого слова, живого человеческого общества. Приехав в дом и ожидая, пока прибежит парень, на котором лежат обязанности истопить холодную печь и поставить самовар, — не хочется отпустить и ямщиками с ним хочется поговорить. А раз пошла речь о будничных заботах деревенского недосуга, всегда можно быть уверенным, что разговоры будут далеко не веселого содержания. Так бывало всякий раз в короткие приезды «на минутку», так было и в тот вечер, о котором идет речь.
Натаскав при помощи ямщика дров и поставив самовар, парень жарко растопил печку и, греясь около нее, сидел на полу. Я тут же примостился, не раздеваясь и ожидая, пока согреется комната. Ямщик подсобил зажечь лампу, предварительно переломив, как соломинку, ламповое стекло, съездил за другим в лавочку и, простившись, уехал; самовар начал трещать и стрелять разгоревшейся лучиной, а парень, поталкивая дрова, стал разговаривать.
— А у нас на станции человека недавно ядом извели!
Еще когда парень пошевелил только губами, я уже опасался за предмет разговора. Первые же слова парня подтвердили мои подозрения, и я уже прямо пошел навстречу прискорбной истории.
— Кто же это сделал? — спросил я. — И за что?
Парень помолчал, помешал в печке, потолкал там кочергой и сказал:
— Мне отец не велел разузнавать… Я было пошел поспрошать… Так отец говорит: «Не смей! Коли тебя там увидят, так и самого в острог посадят!» Ну, я и не стал. А он уж четвертый день лежит, пухнет… черный стал… страсть!
— Кто ж он такой?
— Да так… распутный какой-то был… Даже раз был такой случай, ножом он в кабаке в драке пхнул одного мужика… Потому что набалован был с детства… Баловался, пьянствовал…
— Да кто ж он такой?
— Да он тут на дороге служил, в мастерской где-то. И то — когда служит, а когда так болтается. Сирота он, без отца, без матери, а только что не из бедных; после смерти отца остался ему в наследство дом у станции… А ведь теперь у ставции-то земля уж по саженям продается. Ну вот, доходу-то и было, за одно постоялое сколько приходилось… Деньги-то вольные, малый и приучился баловаться; послужит месяц, другой, наделает скандалу — его и вон! Помотается пока что, пока деньжонки соберутся, а потом и опять за свое, и в карты стал играть… Думали так, что пропадет, а он в последнее время как будто и очувствовался, жениться вздумал. Вот старик-то и думает: «дело плохо, надо как-нибудь его прекратить…» Взял, да и дал… яду…
Решительно не было никакой возможности понять, в чем дело, и я вынужден был приступить к подробному допросу.
— Рассказывай ты все по порядку, — сказал я. — Как было дело? С чего началось?
— А началось дело таким родом: идет этот самый Игнашка на машину, на вечерний поезд, половина шестого. И шел он на поезд — хотел ехать к невесте… Невеста его живет на другой станции, верст восемь… Идет он как следует, приодевшись, и попадается ему Егор, старик тут один, отставной старый солдат. «Здравствуй!» — «Здравствуй!» — «Куда, мол?» — «К невесте». — «Доброе, мол, дело, дай бог час!.. Надо, говорит, спрыски сделать… Зайдем-кось ко мне, — у меня настойка припасена». Малый-то был охоч до вина, а тут, сказывают, которые слышали, будто заупрямился, не хотел пить-то. А старик-то Егор уломал его, затащил-таки, угостил Игнашку настойкой… Игнашка хватил стакана два и побежал на машину. А на машине-то, как только она тронулась, так с ним и началось… Приехал на станцию ни жив ни мертв. Куда уж к невесте! Еле домой на товарном довезли, все мучился, и промучился двое суток. и рассказал людям, как Егор-то его угощал… А Егор-то полагал, что он в дороге умрет, ничего не скажет…
— Да за что ж его отравил Егор-то? И кто он такой?
— А люди сказывают, из-за дома он этот яд дал…
Дом — главная причина в этом деле!
Новая неожиданная путаница рассказа поставила меня в решительный тупик.
— Нет, — сказал я, — ты все путаешь! Говори, прежде всего, кто такой Егор?
— Да шут его знает, кто он такой! Он у нас живет тут лет двадцать… Нога у него одна испорчена, на войне, сказывал, хромает… Жил он все на квартирах, — где за полтину, где за рублик в месяц… Сапоги шил, а то так и самовары лудил, и деньжонки в рост давал. Как он жил, неизвестно никому в точности… Сказывали люди, что и паспорта-то настоящего у него не было…
Парень помолчал, подумал и, видимо обремененный сложностью своих мыслей, выговорил, затрудняясь в каждом слове.
— Так вот главная причина и сказывают — дом!
— Да при чем же тут дом-то, наконец?
Парень посмотрел на меня неподвижными глазами, очевидно удивляясь, как это я ничего не понимаю.
— Так ведь дом-то Игнашкин! — сказал он таким тоном, который доказывал, что парень почти уже вышел из терпения.
Но и я не вытерпел бессмыслицы, которую молол парень, и не без раздражения заметил ему:
— Я тебя спрашиваю: при чем тут дом и при чем тут Егор? Дом Игнашкин, но почему Егор его за это отравил ядом, вот что мне объясни.
Лицо парня вспыхнуло и выразило напряженное усилие еще раз и притом сразу выяснить все это дело.
— Так ведь он был любовник Авдотьин-то!
— Кто любовник? Игнашка или Егор?
— Егор был Авдотьин любовник! Вот как Игнашка-то задумал жениться, Егор-то испужался… «Ну-кася дом-то отойдет».
— Да кто же, наконец, Авдотья?
— В любовницах она у Егора состояла, а теперь и он и она старики стали! Вот как Игнашка-то захотел жениться…
— Постой, — сказал я, — говори сначала, кто такая Авдотья?
Парень, очевидно, почувствовал, что вопрос этот вывел его из затруднения, потому что лицо его сразу прояснилось.
— Да мачеха она Игнашкина! — оживленно проговорил он. — Отец-то Игнашкин женился на ней на второй, а в скорости и сам умер. Оставил он в наследство Игнашке дом; вот мачеха-то и стала жить с сиротой, доход с дома получать, да и связалась в это время с Егором-то. Вот от каких пор и пошло все это дело-то!
— Так бы ты и говорил!
— Так ведь не сразу на разговор-то хороший нападешь! Теперь-то я все могу подробно рассказать.
И рассказал:
— Игнашкин отец, сказывают, дом-то нажил, когда еще дорога строилась, подрядчиком он был. Ну, деньжонки были, вот и прихватил земельки около станции. Первая-то жена у него, сказывают, была хорошая, да прожила недолго; а на Авдотье он женился, только чтобы было кому за ребенком смотреть. Первую-то жену любил, а эту так уж… для хозяйства. Одинокую взял, — ни отца нет у нее, ни матери, — работницей была на дороге, землю таскала. Ну, хоть и не красивая была, а добрая… Вот, когда умер Игнашкин-то отец, этот самый Егор-то и подмазался к ней… Ежели бы она замуж за него вышла, тогда и дом и ребенка наверное бы отобрали какие-нибудь родственники. Да и родня уже нашлась и на дом зарилась, а Авдотью стерегли. А куда ей из дому-то выйти, чем жить? Ни у нее, ни у Егора ничего нет. Вот они и стали жить таким-то манером. Из теплого-то дома на мороз, да на «милостинку» выйти — кому охота? Ну, Авдотья-то будто и жила как незамужняя, и доход получала, и Егорке помогала. Покуда Игнашка маленький был, Егор-то и прямо в его доме ночевывал, а как стал подрастать, стали они скрываться от Игнашки. Однако Авдотья баба добрая, стыдливая… Стала побаиваться, как бы мальчонка-то не сообразил, баловать его стала, дозволяла все, ни в чем не отказывала. Вот он и избаловался, а как стал понимать, что он хозяин, да слухи разные стал про мачеху слышать, и начал на нее даже похрапывать… Добрые люди научат! «Ты у ней тереби деньги-то! У нее там битком набито!» Ну, и теребил. Конечно, деньги бывали, и Егорке много было дадено, только у Егорки тоже не держались, возьмут в долг и не отдадут… Жаловаться не смел, — спросят: «откуда?» А у него и паспорта нет. Вот так и шло. Малый-то все шибче да шибче свою власть над мачехой стал показывать. Иной раз пропьется, станет из мачехи деньги теребить, и ежели у ней нет, возьмет сам из имущества, заложит и пропьет. А потом опять теребит. А ежели совсем нету уж ничего, не верит, грозится: «Я с моим домом такую жену возьму, что ахти! Я вас, мол, уволю из дому…» И такой стал изверг непреклонный! Старуха-то, сказывают, плачет, плачет, бывало. Сохнуть даже стала. Да и невестины-то родители тоже дали весть, чтобы мачеха с любовником вон из дому шли, что этого их дочь видеть не может… Лавочники они, мелкие… Уж, конечно, муж молодую жену послушает, а не мачеху. Вот старики-то и перепугались.