Том 7. Произведения 1863-1871 - Страница 182
Другого своего «героя», министра-авантюриста, Салтыков сближает с иными историческими фигурами — с такими типичными представителями западноевропейских авторитарных режимов, как испанская королева Изабелла II и герцог Морни, клеврет Наполеона III. Салтыков всегда живо интересовался французскими политическими делами и, так же как Гюго и Герцен, не упускал возможности «дать еще один пинок» тому, кто «с шайкой бандитов сначала растоптал, а потом просмердил Францию» («За рубежом»). Этим объясняется и обильное использование в «Испорченных детях» злободневных фактов западноевропейской хроники (подробнее см. в постраничн. прим.).
Предисловие, открывающее рассказ, знакомит читателя с семейством Младо-Сморчковских и с педагогом Сапиентовым. В наброске «группового портрета» Сморчковских гротескно-комически изображены «основы» семьестроительства в среде дворянско-служебной элиты. В таких семьях дети с пеленок подготавливались к высокой административной карьере своих отцов. Домашними учителями, помимо иностранцев, туда часто приглашались воспитанники духовных учебных заведений (предполагалось, что они менее заражены «вольномыслием», чем студенты университетов). Таков и Сапиентов — специалист по воспитанию «государственных младенцев». Само имя педагога указывает на его происхождение «из прискорбных», то есть из духовного звания: оно образовано от латинского sapientia (ум, мудрость), по типу фамилий, сочинявшихся в бурсах и семинариях для их питомцев. Стиль замечаний Сапиентова пародирует слог педагогов семинарской выучки, памятный Салтыкову по Московскому дворянскому институту, где было немало учителей духовного происхождения (Архидиаконский, Бенескриптов и др.).
В характеристике «маленького Вани»: «терпеть не мог никакой мелодии, кроме мелодии барабана; наконец, ел и пил всякую дрянь», и в описании его делового дня — «пробуждение в шесть часов утра», «усиленная маршировка», «подверганье самого себя наказаниям» и др., присутствуют черты, которыми Салтыков характеризовал в журнальном тексте «Истории одного города» градоначальника Перехват-Залихватского (ОЗ, 1869, № 1. стр. 286) и которые год спустя, в развернутом виде, будут переданы характеристике Угрюм-Бурчеева (там же, 1870, № 9, стр. 99). Химерический строитель «города Непреклонска» также «вставал с зарею» и «тотчас же бил в барабан», «ел лошадиное мясо», наконец, «по три часа в сутки маршировал на дворе градоначальнического дома, один, без товарищей, произнося самому себе командные возгласы и сам себя подвергая дисциплинарным взысканиям и даже шпицрутенам…». Эти гротескно-сатирические зарисовки «подвижников» воинского духа вызывали в сознании читателей-современников, с одной стороны, фигуры суровых князей-воинов Древней Руси, как их изображала летопись и, на ее основе, «История Государства Российского» Карамзина, входившая в те годы в адаптациях в школьные программы и потому хорошо известная[265], а с другой стороны — эксцентрическую фигуру Суворова. Рассказы мемуаристов и повествования историков-беллетристов об аскетически-бивуачном образе жизни, о подвигах физической и духовной самодисциплины великого полководца и о его чудачествах печатались тогда во многих изданиях. (Имя Суворова несколько раз названо в «Испорченных детях»; «История Государства Российского» Карамзина цитируется анонимно.)
В той же вводной части «Испорченных детей», в описании Младо-Сморчковского-первого, встречаем слова: «Есть скорость, но нет стремительности; есть строгость, но нет непреклонности». Нечто очень близкое уже было использовано Салтыковым в начальных главах «Истории одного города», а именно в программной речи Брудастого (Органчика): «Натиск, — сказал он, — и притом быстрота. Снисходительность и притом — строгость. И притом благоразумная твердость» (ОЗ, 1869, № 1, стр. 287 и сл.). Краткость и энергия этих начальнических сентенций также, по-видимому, связана пародийно с суворовской лаконично-афористической манерой говорить и писать. Однако сатирическая цель здесь — не Суворов. Почти механические речи градоначальника-автомата, доведенные в своем пределе до двух выкриков «не потерплю!» и «разорю!», — фразеологическая прелюдия к той истории «ошеломлений» глуповцев начальством, к которой сведена вся жизнь в «злосчастной муниципии».
Фабула первого сочинения на тему «Добрый служака» — фантастические похождения атамана разбойников Туманова, подготавливающие его будущую государственно-административную деятельность. Смысл каждого из его административных действий и их совокупность резюмируется словами: «вообще обуздал обывателя». В салтыковской сатире эти слова служат одной из формул обличения и заклеймения полицейской сути государственного аппарата царизма.
«Сочинение сие… — дешифрует мысль автора «замечание» Сапиентова, — позволяет думать, что будучи предварительно разбойником, можно со временем сделаться администратором» (ср. также вариант к стр. 379–380). Проведение такой мысли в печати было политически смелым шагом. Оно привлекало внимание читателя к одной из застарелых язв царистского режима. Произвол, коррупция, хищничество и самоуправство провинциальной администрации были в конце 60-х годов исключительны, особенно на окраинах империи, в Польше и Прибалтике, на Кавказе и в Средней Азии, где самодержавие проводило обрусительную, усмирительную и колониально-завоевательную политику, вскоре изображенную Салтыковым в образах «Ташкента» и «ташкентцев». Но и среди высшей администрации внутренних губерний, находившихся в полной досягаемости для правительственного контроля, было немало крупных чиновников самой низкой гражданской морали и поведения. Одного из них, человека с уголовным прошлым, хорошо знал Салтыков и лично. Это был пензенский гражданский губернатор В. П. Александровский, «помпадурство» которого (1862–1867) совпало частично с пребыванием Салтыкова в Пензе на посту управляющего казенной палатой (1865–1866). Преступные деяния этого губернатора Салтыков изобразил в письме к П. В. Анненкову от 2 марта 1865 г., которое закончил так: «Вот Вам глава Пензенской губернии; остальное на него похоже, если не хуже. У меня начинают складываться очерки города Брюхова, но не думаю, чтобы вышло удачно. Надобно, чтобы и в самой пошлости было что-нибудь человеческое, а тут кроме навоза ничего нет». «Испорченные дети» в биографическом отношении многим обязаны пензенским наблюдениям Салтыкова (см. ниже). Наброски начатой, но брошенной работы над «Очерками города Брюхова» были использованы в «Испорченных детях», а именно во втором сочинении «Добрый служака» (см. например, на стр. 385 место, где анализируется «день обывателя» необыкновенной губернии, въезжая в границы которой сразу же чувствуешь, что «пахнет съестными припасами, и слышишь кругом раздающееся чавканье» и т. д.). Связь «Испорченных детей» с пензенской действительностью подтверждает и сопоставление их с незаконченным и при жизни автора не публиковавшимся наброском под названием «Приятное семейство», возникшим в связи с «Благонамеренными речами» и датируемым на этом основании, предположительно, 1876 г. Характеристики «города П.», где проживает «приятное семейство», и «необыкновенной губернии» в «Испорченных детях» весьма схожи. И там и тут биографический комментарий обнаруживает следы пензенских впечатлений Салтыкова. В тексте «Испорченных детей» имеется и прямой сигнал для такой расшифровки: «Ныне я живу в имении моем, в Пензенской губернии» (стр. 394). Связь с Пензой подтверждается и расшифровкой ряда конкретных намеков (см. подробнее в постраничн. прим.). Возвышение Туманова, сделавшегося главным министром, которому подчинены все прочие министры, объясняется тем, что он «успел оказать начальству некоторые важные услуги». Здесь затронута одна из характерных черт политического быта самодержавия, как и любой другой автократической власти: полицейские услуги режиму как ступени административной карьеры. Таков был, например, путь таких государственных деятелей России (лично известных Салтыкову), как Яков Ростовцев, бывший декабрист, в решительный момент отошедший от движения и сообщивший правительству о готовящемся восстании, и Мих. Муравьев, также ренегат декабризма, усмиритель польского восстания 1863 г.