Том 7. Эстетика, литературная критика - Страница 181
«…Воспитание человека в духе нравственности состоит именно в том, что поступки, полезные обществу, становятся для него инстинктивной потребностью („категорический императив“ Канта). И чем сильнее эта потребность, тем нравственнее отдельное лицо. Героями называются такие люди, которые не могут не повиноваться этой своей потребности даже тогда, когда ее удовлетворение решительно идет вразрез с их самыми существенными интересами, грозя им, например, смертью. Это обыкновенно упускалось из виду „просветителями“ и в их числе Чернышевским. Можно, впрочем, прибавить, что не менее „просветителей“ ошибался и Кант, утверждавший, что нравственные побуждения не имеют никакого отношения к пользе. Он тоже не умел стать в этом случае на точку зрения развития и вывести индивидуальный альтруизм из общественного эгоизма» (Плеханов, т. V, стр. 218–219)56.
Вполне воспитанный в духе данного общества, в духе данного класса человек действует как будто инстинктивно, у него превратились в инстинкты, стали безусловными те рефлексы, которые ему привиты общественным давлением. Это совершенно бесспорно. Все же при этом возникает довольно значительное «но», которым я сейчас постараюсь с вами поделиться.
Чернышевский говорит: человек, стоящий перед известной дилеммой, рассуждает, как будет лучше действовать в данном случае, и, пользуясь своим здравым смыслом, выбирает тот или другой поступок. Он может выбрать далеко не то, что ему хочется. Например, горит дом, и человек должен выбрать, что лучше — сгореть или выброситься с пятого этажа. При нормальных условиях он бы, конечно, не выбросился, а тут он вынужден это сделать. Однако из этого не следует, чтобы ему нравилось прыгать с пятого этажа. Это только наименьшее зло в данном случае. И всегда, при всех условиях, человек выбирает наименьшее зло или наибольшее благо.
Плеханов возражает: ты думаешь, что ты выбрал? Нет, это в тебе выбрало твое воспитание, твой характер, а воспитание и характер не зависят от тебя самого. Многое зависит от того, с каким телом ты родился, и еще больше от того, какие вкусы, инстинкты и понятия развивала в тебе социальная жизнь, частью которой ты являлся.
Это, разумеется, верно, но отсюда как будто бы нужно сделать тот вывод, что и в области морали мы тоже являемся более или менее наблюдателями. Мы видим, что люди поступают; но оказывается, что они, в сущности, вовсе не поступают, то есть не совершают никаких актов. Совершаются процессы, — не люди выбирают, а в них нечто выбирает. Это «что-то» есть социальное «что-то». И всюду во всем мы видим только всплески социального моря. Никакого активного желания, никакого активного творчества у человека быть не может.
Чернышевский стоит на точке зрения человеческой активности. Он говорит, что человек выбирает наименьшее зло или наибольшее благо и этим руководится в своей жизни; поэтому человек есть эгоист. Бессмысленно говорить: я герой, я добродетельный и т. д. Всякий человек делает то, что ему нравится. Если то, что мне хорошо, другим тоже нравится и для других хорошо, — тем лучше. Чернышевский считает, что человек честный, человек отважный, человек общественный не может требовать себе какой-то награды. Такой человек получает награду в самом своем поступке. Это очень хорошая, честная, чистая позиция, но не в ней дело, — это только привкус. Важна самая теория поведения человека. Чернышевский, как и Гольбах, как Гельвеций, думал, что человек выбирает законы своего поведения; а Плеханов говорит, что на самом деле все происходит закономерно, выбора никакого нет, у человека есть только иллюзия, будто он выбирает, а на самом деле он выбирает по законам своей натуры, каковая натура является результатом общественных воздействий.
Но почему же бывают на свете вот эти самые рационалисты, эти самые просветители, и когда они возникают? Ведь они все-таки возникают, а мы должны объяснять явления. Объясните, почему Гельвеций и Чернышевский думали, что всякий человек — эгоист и выбирает то, что ему лучше? Что это значит, когда в известные эпохи появляются личности, которые говорят: нет никакой морали, нет никаких заповедей, нет никакого долга, человек совершенно свободен и выбирает то, что ему больше нравится, и что именно такой человек, который понимает это, настоящий человек? По какой исторической причине появляются эти просветители?
Это бывает тогда, когда устойчивая мораль рушится, когда мораль какого-нибудь господствующего класса со всей определявшейся им эпохой рушится, когда выдвигается новый класс, у которого нет еще установившейся морали, который первоначально пробивается вперед в форме революционного авангарда, сокрушая старое.
Эти «критически мыслящие личности», которые разбивают старое, являются, если хотите, закономерным выражением процесса распада старого устойчивого мира и появления нового общества. Можно, например, сказать, что Рахметовы, Лопуховы и все прочие герои Чернышевского, сам Чернышевский, Добролюбов, вступая в жизнь, не были воспитаны каким-то классом в духе определенных реакций. Я не думаю, чтобы их поповская, семинарская среда воспитала в них определенные реакции, которые они поняли как новую мораль. Я думаю, что это неправильное представление. Они вступили в жизнь, как люди, которые усомнились в морали своих отцов; эта мораль им уже нисколько не импонировала. Они вступили в жизнь тогда, когда уже расшаталась мораль того мещанства, из которого они вышли. Они вышли из-под ее власти, но для них неприемлемы были также самодержавные законы, мораль дворянства и т. д. И они противопоставили всему этому свою свободу.
Конечно, эта свобода, с точки зрения материалистического детерминизма, иллюзорна, но социально она нисколько не иллюзорна.
Они заявляли: мы отвергаем всякий долг; не хотим действовать ни по каким заповедям, хотим быть свободными. И они хотели осуществить свое право быть свободными. Мы знаем, что еще с древнейших времен существовали в различных обществах личности, которые не сдерживались никакими твердыми заповедями, которые заявляли, что человек есть мера всех вещей. Такие люди часто оказывались циничными, потому что раз нет бога, нет души, нет долга, нет законов, морали, нет норм поведения, то надо гнаться за всяким сладким куском, за всяким сладким мгновением, — все позволено. Вспомните, как эти два слова — «все позволено» — понимал у Достоевского Смердяков; может быть, вы благородная душа, Иван Карамазов, и для вас «все позволено» — только фраза, а Смердяков пойдет и сделает пакость57. И в каждом человеке есть Смердяков, дайте ему свободу, и он напакостит. Вот как понимает этот аморализм Достоевский. Но когда новая революционная волна выдвигает людей на новые пути, они совсем не для того приходят, чтобы пакостить; они объявляют свою свободу, она им нужна, потому что они находят в себе совершенно особенный душевный уклон или, как бы мы теперь сказали, находят в себе определенный тип рефлексов.
Владимир Соловьев издевался: у Чернышевского выходит так: «человек произошел от обезьяны, после смерти из него вырастет лопух, а поэтому — умрем за общину», и хохотал, держась за бока. Но ведь если бы человек произошел не от обезьяны, а от Адама, в грудь которого господь бог вдунул душу по образу и подобию своему, тогда зачем было бы умирать за общину? Тогда, конечно, оставалось бы ждать, пока душа, покинув свое бренное тело, не вернется к господу богу и не будет там блаженствовать. Если бы после смерти дело не кончалось тем, что лопух вырос, а отверзались бы врата райские или, напротив, врата адовы, тогда было бы совершенно другое дело. Вл. Соловьев думает, что если души нет и со смертью для человека все кончается, то мы непременно должны быть негодяями и непременно будем друг другу пакостить. Только в том случае человек не будет пакостить, если есть рай и ад, награда и наказание. В сущности, это — средневековая и даже дикарская идея. Ученейший г. Соловьев не с высоты своего величия, как он воображает, а по-дикарски не понимает Чернышевского, который говорит: если жизнь есть биологический кратковременный процесс, то сделаем ее возможно более счастливой; но нельзя сделать ее наиболее счастливой индивидуально потому, что, во-первых, свое собственное счастье страшно трудно построить в атмосфере ненависти, эгоизма, давления сильных и т. д., а во-вторых, совесть зазрит: тяжко, мучительно, даже невозможно было бы пользоваться благосостоянием, зная, что рядом люди гибнут, что их гибелью, их каторжным трудом ты пользуешься для своего благосостояния. И поэтому, чтобы сделать жизнь действительно разумной, чтобы она стала счастьем людей, для этого нужен социальный переворот. А раз это так, то единственное подлинное разумное счастье, единственное подлинное оправдание жизни — это участие в революционном движении, в том, чтобы отдать этой работе свои силы. И если окажется, что одно поколение этого сделать не может, ну что же, — сделаем это несколькими поколениями; если окажется, что эту задачу не мы выполним, что мы сами ее выполнить не сможем, то давайте действовать от имени народа. Вот как тогдашнее поколение перебросило этот мост от аморализма, от теории эгоизма к служению народу, что невдомек Владимиру Соловьеву.