Том 5. Девы скал. Огонь - Страница 104
— Говоря сейчас об Омбзенских холмах, ты верно думал о холмах своей родины. Об этих обрезанных ветвях олив я слышу уже не в первый раз. Я помню, ты как-то рассказывал мне о стрижке… Ни в какой работе не встречает земледелец такого глубокого проявления безмолвной жизни, как среди деревьев. Когда он стоит перед грушей, яблоней или персиком, держа в руках серп или нож, иногда способствующий росту, иногда причиняющий смерть, то, кроме опасности, приобретенной им жизнью между землей и небом, его должно осенять еще и откровение свыше. Дерево переживает кризис, все его соки приливают к разбухшим почкам, готовым раскрыться. Человек с его смертоносным оружием должен поддерживать в нем равновесие во время таинственного акта оплодотворения! Деревья еще не ведают ни о Гезиоде, ни о Вергилии, они живут лишь с целью давать цветы и плоды, каждый побег — это живая артерия, как на руке самого оператора. Которую же срезать? Свежие соки залечат ли рану?.. Так ты рассказывал мне однажды о своем винограднике. Я помню. Ты говорил мне, что все раны должны быть нанесены с севера, чтобы солнце не видело их.
Она вспоминала слова молодого человека, когда он прибежал к ней, весь запыхавшийся во время грозы, только что перенеся на своих руках тело героя. Он улыбнулся, продолжая держать любимую руку. Цветущая ветка распространяла аромат горького миндаля.
— Помню, — сказал он. — И Лаимо, толкущего в ступе известку для раствора св. Фиакра, и Софью, разрезающую куски жесткого полотна для перевязки самых широких ран после прививки…
Он ясно видел перед собой крестьянина на коленях, растирающего в каменной ступе бычий навоз с глиной и ячменными зернами, по рецепту старинных мудрецов.
— Через десять дней, — продолжал он, — весь холм со стороны моря превратится в розоватое облачко. Софья в своем письме напоминает мне об этом… Она больше тебе не являлась?
— Она и сейчас с нами.
— Сейчас она сидит у окна и смотрит на море, освещенное закатом, мать сидит около, опершись на руку щекой: «Не едет ли Стелио на этой парусной лодке, что стоит там, против мельницы, дожидаясь попутного ветра? Он обещал мне приехать неожиданно морем на парусной лодке». И сердце ее замирает.
— Ах, зачем же ты заставляешь ее ждать напрасно?
— Да, Фоска, ты права. Целые месяцы я могу жить вдали от нее, не чувствуя пустоты. Но вдруг наступает момент, и тогда мне кажется, что для меня нет ничего на свете дороже этих глаз, тогда какой-то уголок моей души наполняется неутешной скорбью. Я слыхал, что тиренские моряки называют Адриатическое море Венецианским заливом. Я говорю себе сегодня, что мой родной дом стоит на берегу залива, и он кажется мне более близким.
Они подошли к гондоле и бросили последний взгляд на священный остров с устремленными к небу кипарисами.
— Вон канал Трех Гаваней, ведущий в открытое море! — сказал он, полный тоски по родине, уже воображая себя на парусной лодке, на пути к берегу, покрытому кустами тамариска и черники.
Они поплыли. Долгое время прошло в молчании. Небесная гармония царила над благословенным архипелагом. Лучи солнца тонули в водах, и воздушная мелодия парила над землей. На фоне роскошного заката Буран и Торчелло казались двумя затонувшими кораблями, затянутыми песком.
— План твоего произведения теперь закончен, — продолжала она нежно и убедительно, тогда как сердце мучительно билось в ее груди, — и тебе необходим покой. Ведь ты больше всего любишь работать дома? Нигде не успокаивается так твое волнение. Уж я знаю.
— Да, — сказал он, — когда мы обуреваемы жаждой славы нам представляется, что деятельность художника похожа на осаду крепости, что звуки барабана и воинственные крики действуют возбуждающе, тогда как ничто так не благоприятствует работе, как абсолютная тишина, непобедимое упорство, напряженное стремление всего существа к Идее, которую оно хочет воплотить и заставить восторжествовать.
— Ах, так это тебе знакомо! — вскричала она.
В глазах ее блеснули слезы, в голосе его слышались теперь мужественная воля, стремление к духовному могуществу, твердое решение превзойти самого себя и выйти победителем из жизненной борьбы.
— Так это тебе знакомо!
Она вздрогнула, почувствовав подвиг, в сравнении с этим мужественным решением все остальное казалось ничтожным, и слезы, выступившие на ее глазах, когда она принимала букет, показались ей слабостью, по сравнению с настоящими слезами, делавшими ее достойной своего друга.
— Иди же с миром, вернись к родным берегам и в родные объятия. Зажги свою лампу, наполненную маслом твоих олив!
Губы его были сжаты, брови сдвинуты.
— Любящая сестра снова придет заложить травкой трудную страницу.
Он опустил голову и задумался.
— Ты отдохнешь в разговорах с нею, сидя у окна, может быть, вы снова будете смотреть на стада, блуждающие по лугам и горам.
Солнце почти скрывалось за гигантской крепостью доломитов. Группа облаков, поминутно вспыхивающая багрянцем заката, похожим на кровь, в беспорядке неслась по небу, как будто там происходило сражение. Море казалось продолжением поля битвы, разгоравшейся среди неприступных башен.
Небесная мелодия потонула во мраке вместе с оставленными далеко позади островами. Над заливом веяло зловещим великолепием сражения, и, казалось, тысячи знамен склонялись к его водам. В напряженной тишине чудилось ожидание призывного звука королевских труб.
После продолжительного молчания он медленно произнес:
— А если она меня спросит о судьбе девственницы, читающей жалобы Антигоны?
Женщина вздрогнула.
— А если она меня спросит о любви брата, раскапывающего развалины?
Страшный призрак восстал перед глазами женщины.
— А если на той странице, где она положит листик травы, будет исповедь трепещущей души, ее тайной безнадежной борьбы с ужасным недугом?
Объятая ужасом женщина не находила слов. Они оба смолкли и пристально смотрели на остроконечные вершины горной цепи, охваченные пламенем заката, будто только что погруженные в огненную стихию. Это величественное зрелище, возникшее среди вечного пустынного пространства, будило в них сознание таинственной неизбежности и смутного непобедимого ужаса. Венеция тонула во мраке среди этих огненных видений, окутанная фиолетовой дымкой, с выступавшими из нее мраморными колокольнями — хранительницами бронзы, призывающей к молитве смертных.
Но все эти сооружения, созданные руками людей, для своих обычных потребностей, и сам древний город, утомленный веками кипучей жизни, со своими мраморными и бронзовыми развалинами, все, над чем тяготело бремя лет и воспоминаний, все, обреченное смерти, казалось теперь ничтожным наряду с громадными вершинами Альп, тысячами неподвижных скал, уходящими в небо, наряду с необъятной пустыней, ожидающей, быть может, появления юной расы Титанов.
После продолжительного молчания Стелио внезапно спросил:
— А ты?
Ответа не последовало.
С колокольни San-Marco звонили к вечерней. Могучий гул колоколов широкими волнами пронесся по лагуне, впереди еще обагренной кровью, а там, в дали, уже подернутой мраком смерти. С San-Giorgio-Maggiore, с San-Giorgio-dei-Greci с San-Giorgio-degli-Schiavoni с San-Giovanna-in-Bragoro, с San-Moisé-della-Salute, с Redentore — со всех колоколен, включая самые отдаленные, перекликались бронзовые голоса и, сливаясь в общий гул, разносилось эхо по мрамору и водам, исходя как бы из-под одного невидимого купола и своим звучным трепетом соприкасаясь с мерцанием первых звезд.
Они оба вздрогнули, когда гондола, миновав арку моста, обращенную в сторону острова San-Michele, скользнула в темный сырой канал и проплывала мимо черных лодок, гниющих у заплесневелых стен. Из соседних селений с San-Lazzaro, San-Canciano, San-Giovanni-de-Paolo, Santa-Maria-dei-Miracol с Santa-Maria-del-Pianto раздались ответные голоса, гул, пронесшийся над их головами, заставил их затрепетать всем телом.
— Это ты, Даниеле?
Стелио заметил фигуру Даниеле Глауро у двери своего дома.