Том 4. Маски - Страница 84
Точно в бубны ударили!
— Что это?
— Ах, это — время: кузнец.
Оба бредили.
Вспомнился сон о кабине: —
— в кабину завинчивает их косматый профессор, чтоб он с узкотазою дочкой, в пустотах вращаясь, меж древних созвездий, — в «конкур сидерик» [133], состязаясь с болидами, первую премию взял; —
— у Пса [134]-
— будет станция!
— Снова, мой друг… —
— оборвал он себя, —
— мы… летим!
Поднесла папиросу к губам, шею вытянув; бросивши ручку от ротика вверх, дым глотала; стояла с открывшимся ротиком; в ржаво-рыжавые шторы, в растреск потолка, обвисающий копотью, в замути зеркала, в рой синих птиц, как в свой сон, померцала глазами; и выпустила бисеря-щийся, млечный дымок над, как черный чугун, черной бездной, в которой вертелся соблестьем огонь папиросочки.
Все, как охлопочки черных бумаг; пепелушка — слетела; «он» — так вот слетит.
A — куда?
И — повеяло горклым прискорбием; и — нежным тлением каре-оранжевых выцветов: желтых, протертых кретончиков.
Нежное
Он же старался ей выразить что-то: быть может, — о вместе сидении этих двух туловищ; медленно к ней поворачивал ухо, скосив добродушный свой глаз на нее; и — услышал легчайше прикосновенье мизинца: к затылочной шишке:
— Вот здесь я сидела неделями, думая только… об И — подавилась: —
— «об этом» —
— кивало из глаз переглядное слово ему…
Обеззубленный рот как-то хило губою соленые слезы ловил, губу выпятив:
— Ты?
— Нет, не пробуйте: просто, так, — молча… не лгаться…
И, как перезваниваясь колокольчиком, подхихикивали, — идиотики!
А слезы — капали, а — паучок из его рукава побежал к паутиночке:
— Вот… вот…
— Смешной…
Это — спрутище, прежде сосавший его, передергивается в сребристых струиночках: да, и чудовищность выглядит нежно, когда перетлеет она; когда скажется ей:
— Нет!
Спрут есть волосатое и восьмилапое тело его; убежит от него; он, сквозной, невесомый, пребудет: надежда не вера; а больше надежды — любовь!
Из вечернего, красного мига до ужаса узнанным ликом он ей улыбался; какие-то ей кипарисовые, как протезы, отцовские руки бросал; начинало: кричать, плыть и пухнуть.
Как ревом мотора, ударило в черный, огромный чугун, что не может быть речи ни о благодарности, ни о прощении; тридцать же месяцев было дрезжание!
Голос:
— Отец!
А что голос икающий, — кто не икает?
И падали спинами в бездну Коперника, ноги подбросив, как все, москвичи, —
— потому что —
— земля — опрокидывалась: грудью вверх взлетал — американец!
Головку свою положила к нему на плечо; он — откинулся; сдвинулись строгие брови над носом, как руки ладонями вверх — точно ей он молился, жуя жесткий волос.
Вдруг, —
— он, —
— ей виски защемивши ладонями, в скорбном наклоне коснулся губами холодного, им оскорбленного, лобика: тридцать же месяцев мучился он! И отблещивала стеклянеющим перлом и капала с кончика носа слеза.
И покорно свалилося саваном личико: к сердцу; к жилету приплющивал мокренький носик, катая головку; и плача.
Отдернулась; и оправляла, загорбясь, сваляху волос; кулачишком, — ходившим морщинками личиком, — еле причмыхивала: все отхлынуло: плавно в воздухе; воздух — сияющий!
И как из волн —
— из веков, —
— он, вставая, ей длинные выбросил руки; и голосом, как петушиным раскриком, будил.
Офицерик!
Схватяся за руки, глядели в окошко и слушали, как мелодично пропела рулада, как издали, фыркая и рокоча обещающим смехом, счастливый мотор, подтаракивая, подлетел.
Распахнулась калиточка; розовый мальчик, блестя серебром, шел в снегах: офицер, он прикладывал руку к фуражке; конфузясь, Мардария спрашивал что-то: такой симпатичный! Мардарий руками развел: офицер поглядел на окошко; в окошко глядели они: их одно разделяло стекло.
Предстоящее виделось, как представленье: за стеклами междупланетной кабины, в которой засели:
— Какое созвездие?
— Дева!
О, сколько надежд дорогих!
— Мы — втроем!
— А куда?
— Никуда.
— Как?
Едва вылепетывалось.
И не знали они, что у Пса — остановка с буфетом; он — вылезет, бросивши дочь; разыграется с ним инцидент, не весьма для него симпатичный, подобный заходу к зубному врачу, залезающему в рот клещами железными.
Все — миголет, мимопад.
Заревой купол облака встанет над местом, где в нижних слоях атмосферы смерч крышы срывает и валит деревья; под куполом — тьма; град — с яйцо; и выше ужаса — встал онемевший, зареющий розовато-белый — во все бирюзовое — купол.
Пока еще миг, заключающий вечность, оконным стеклом отделяет, не глупо ль заботиться, что там?
— Вот радость!
— Штраданье!
— Шошнание шовешти!
Шамкал: без челюсти: и как подкошенный, задницей пал, ушибивши крестец; и — смеялся:
— Коштыль заведу!
Но весь стиснулся; в каре-оранжевой рвани растиснулся; в каре-оранжевой рвани: рыдал.
Укокошит его
Никанора мы бросили в тот неприятный момент, когда братом обиженный, чуть не упав на сугроб, засигал и рукой, и ногою под домик, чтобы Серафиму поставить в известность, — брат — раз; негодяй — два-с.
Влетел.
Серафима, простершаяся на диване, с компрессом на лбу, не повертывала головы на него; Никанор перед ней, сломав корпус, к ней выбросил нос: на аршин.
— А!
И стала испуганной серной; и — «фрр» — шелестнула юбчонкою, перекосяся: на локоть.
— Брат!
Вывалилась из подушки; компресс, описавши дугу, пал: на пол.
Никанор, распрямившись, откидываясь — с перепыхом, с задохом: — Вернулся! И — взаверть!
Подпрыгнула: одной ногой — на полу; а другой — на диване; лиловые тени пошли под глазами; согнулась дугой.
— Не томите!
В колени уставилась; рот растянулся; и — зубила; и — передергивала башмачишком.
— Да вы… — подскочил к ней с рукой Никанор. — Он — здоров.
Закипела: задорная, маленькая, — туп-туп-туп, — потопа-тывая и размахивая локоточком, слетела к нему, шею вытянув: все, все — навстречу размечет она!
Никанор, сжав бородку свою двумя пальцами, тыкая в нос ее кончик, с пожимом посапывал; выпятив грудку колесиком, победоносно ее оглядел:
— Брат, Иван — не один: с негодяем!
— С каким?
Ставши девочкой, глупо попавшей впросак, дерябила зеленое платьице: ах, — тяжело состоять при больном!
— Протаскавшись с отпетым мошенником чорт знает где, — наставлял Никанор с таким видом, как будто в Ташкенте урок объяснял второклассникам он, — брат явился: таскаться с ним здесь!
Отлетев на сажень, как к доске, чтоб на ней классный вывод торжественным мелом наляпать, рукою он тыкался в стену, как будто на ней негодяй из обойных узоров простроен; и вновь подлетел он; и палец — к губам; губы — в ухо; глаза же — на дверь:
— И они: затворились уже!
Но малютка вцепилась в плечо: перетрясывала:
— С кем?… Какой?… Затворились — куда: кто? Да — толком, да — ясное: не белибердите!
— Иван, брат, — так чч-то — утверждает, что этот отпетый мошенник, — отец.
— Чей?
— Да — ну те же: Элеоноры Леоновны! Чей же еще?
— Как? Мандро?!
— Кто?
— Как кто: тог, который… ну глаз же!
И стиснула пальцы; и вновь их растиснула: белые пятна остались на них.
Никанор вспомнил все:
— Укокошу его!
И Пабло Популорум
Захватив кочергу из-под печки, он — в дверь: был таков. Серафима же, простоволосая и неодетая, выбросив локоть, как щит, захвативши юбчонку другою рукою, с оскалом, — за ним: через снежины; блеск золотых волосят с красно-розовым просверком бросила в золотоватые, солоноватые уже вечерние блески, пылающие из вишневых дымов.