Том 4. Маски - Страница 62
Лицо изменилось его ярким черчем морщинных растресков; и стало оно точно выбитое из столетий резцом Микельанджело; и борода, и усы, — точно слиток серебряный; а два вихра, как два каменных рога, от каменного, высекаемого из столетий, чела, протопырились справа и слева; и строго, и благостно; взгляд его… —
— тут Серафима глаза отвела, чтоб — не видеть…
Но взгляд этот — лет улетающей звездочки.
Скрывши усами свой рот, он пошел деловито и сухо в столовую в сопровождении сына, жены, Серафимы и двух офицеров, как будто добился он цели; и не было верха.
Все сели: кривилось в глазах, потому что сидели, туск-лея, — кривые пред ним.
Он не сел.
В чем же истина-то?
Он на сына смотрел, бросив руки по швам: наступила неловкая пауза.
— Такты — на фронт? Ну, я — я-с…
И запнулся; лицо онемело, как маска, с покойника снятая; взгляд прокричал о мирах неизвестных.
И Митя потупился.
Он же — ладонями:
— Все это — рухнет!
— Так вы против нас?
Все попадали в обморок.
— Вы, — провизжал капитан, — против цивилизации?
— Ты — против мира всего? — провизжала профессорша.
Выбросил грудь:
— Не всего, а — се-го!
Серафима подпрыгнула.
Щурясь, профессорша из-за лорнетки кривилась: всем, всем.
— Можно думать, — перечить пришел?
Задопятов глаза с тихим ужасом выкатил:
— С неба свалился ты?
Вышло — «из желтого дома свалился».
Тогда Серафима движением ручки, протянутой к муфте, сказала ему, что — пора: больше делать здесь нечего.
— Нет, — не свалился я, а как пришел, так уйду, унося эту правду с собою.
И злобою перекосилось лицо капитана:
— Вам правда — известна?
Он шпорою щелкнул, повесясь бородкою: в пол:
— Ну, я вас поздравляю!..
Откинулся, в плечи уйдя и трясясь эксельбантом, погонами, пальцами.
— Мне, — головою, как гусеница над листом, он взлетел; и — затрясся, как множеством лапочек:
— Мне, — откровенно скажу, — неизвестна: скажите, пожалуйста, — в чем эта правда?
Как цветок невидимый нюхая носом, профессор уставился им в Серафиму:
— О правде не спорят.
И радостный ротик ее не сказал, о чем сердце забилось:
— За правдою следуют.
Он же ответил:
— Пойдем.
К коридору ударами ног перетопывать стал косолапо и грохотко, он, как всходя к перевалу, откуда ландшафты далекие виделись: маршем казался простроенный шаг.
И за ним, мимо всех, — Серафима; за нею — все прочие.
Только Никита Васильич из кресла давился без воздуха, рот разорван, волоокое выпучив око; вдруг — быстренький, маленький, дряхленький — кинулся, перегоняя их всех и себе помогая короткими ручками в беге, — из кресла, в переднюю: не для того, чтоб поддать под крестец своей пухлой коленкою другу, которого он выживал, а чтоб шубу сорвать и стоять с ней сплошным вопросительным знаком, мигая из меха.
Профессор давнул под микитку его кулаком, проревевши, как слон, — с добродушием:
— Ну, брат, — отдай, чего доброго, шубу мою. В шубу влез.
Постояли они, перетаптываясь, будто не было лет; были отроки —
— Ваня и Кита! —
— И око какое, огромное, выпуклое, — стало синим, как синий подснежник цветок…
Цепь зацапа; дверь отвалилась, как камень могильный: их выпустить; и — завалиться.
Враги —
— человеку —
— домашние.
Вогнутые бесконечности
Вогнутая глубина кособоко спускалась над крышами; синяя вся, — издрожалась она самоцветными звездами; звезды ходили, распятясь лучами:
— Профессор, — просительно сморщился носик, — зайдемте ко мне, на минуточку: тут, — по дороге.
— Идем: хорошо…
Промилел ее ротик родной.
— Но сперва, — он схватил ее за руку, — я покажу вам!..
Свернувши на дворик, провел мимо дров, вдоль забора гвоздистого; свет из оконец облешивал насты, которые дергались искрами; из-за забора же инеями обвисали деревья.
Калитку расхлопнул; и ботиками провалясь, зацепляясь мехами за жерди, но не отпуская руки, притащил под террасу; открытое место висело над ним; над крышею пал Млечный Путь; и печная труба протыкала его.
Здесь он бросил ее и прошел на террасу, покрытую снегом; и в стекла заделанной двери, в которую с этого ж места когда-то вбежал, еле помня себя, — он заглядывал; —
— да: —
— от него шарахнулась толпа: он был взят в свои бреды.
Вздохнул, бородою наставяся на синецветную звездочку; красненьким вспыхом мигнула она, ставши беленькой, с нежно-бирюзеньким отсверком.
Проблески вспыхнули: мылили голову в ванне и били массажами тело его, когда он, прокричавши, впервые очнулся: в больнице.
Сплошным самоцветом дышала вселенная.
Дальше: —
— малютка, —
— звезда!
Звездоглядное небо!
Как голос из воздуха: крупные звезды в крупе бриллиантовой пырскают в черных пустотах, как в бархатах млечные блесни неясны; нет места, где выблеск не вспыхивал бы; и висит между ними — звездило сапфирное!
Он поманил Серафиму к себе.
Забарахтавшись в снеге и муфтой махаясь, протаптывалась через снег, — под окно, на террасу, где он ей показывал, как из-за мира он смотрит на мир, где, при жизни под камни зарытые, с тенью профессорши тень Задопятова среди теней, странно бьющихся, — бьются в испуге: за окнами.
Он — тот испуг!
— Заключенные в камень, — не видят звезды!
Поглядела на них сине-черная впадина: я — пред тобою, с тобою; не плачь, или — плачь: плачем вместе!
И капнула, как самоцветной слезою, — звездою.
Ей руку пожал; и — сказал:
— Ну — пойдем!
Но едва повернулись и стали спускаться с террасы, зажмурившись от самородного блеска, — под окнами тень от них; бросилась.
Он Серафиме, свои же слова вспоминал, — на тень показал:
— Я в саду говорил, что она только — хмарь; было время: я — тень от пяты, — содрогаясь от страха, тащился по жизни; теперь сообразно с законами оптики, будем отбрасывать мы эту тень.
И повел от террасы на выроину, над которой когда-то и он, повинуясь инстинкту животного, кровью кропя на бурьянники, — околевал.
Пальцем ткнулся под ноги себе:
— Вы запомните: здесь — вы стоите…
— Да где ж я стою?
Утаив от нее свою боль, он пролаял:
— Могила — пса: Томочки…
И удивлялась она, почему так торжественен он.
А он повесть себя самого же себе самому — пересказывал:
— Стал человеком!
И вздернули голову.
Звезды шатались лучами; от мрака и выблесков в ухе, как взвизгнет: стрижи над крестом колоколенным так пролетают, как над головой эти дико визжащие звезды; —
— казалось ему, что за звезды пророс: головой.
И глаза опустил на нее, ей любуюся: мордочку вздернув, глядела на звезды, как ласточка; шейка да носик: ни глазок, ни лобика!
— Жизнь моя!
И разведя свои руки, и кланяясь жизни меж ними, следил за ней глазом, который покоился в собственных блес-ках, как будто в слезах; свои руки локтями сведя; раскрыл пальцы и медленно приподымал, чтобы в воздух отдать; наблюдал с удивлением, как принимала она его жизнь, сжавши пальцы свои под губами, склоняясь под отданное.
А летучие ужасы мира стремительно вниз головою низринулись — над головою не нашей планетной системы, — чтобы Зодиак был возложен венком семицветных лучей!
И вселенная звездная стала по грудь: человек — выше звезд!
То снежиночки из набежавшего облака: падали; видел: под ботиком ползают, как бриллиантовые насекомые.
Отдал ей руку:
— Ведите меня: к своей матери…
И — слова матери вспомнились: ей:
— Нет любее, когда люди людям становятся любы!
Пырснь радуги от зарастающей звездами муфты; и —
буйной походкой пошла —
— от восторга!
И опередила себя самое — оттого, что старалась со всем, что ни есть, соступать по снежку, к звездам выбросив личико, — камень сквозной, турмалин розоватый!