Том 4. Маски - Страница 26
— Вот что-с: теорема Коши, — та, которая связывает теорему Фермата с рядами дробей в разложении сумм степеней…
И в светящийся блеск, пролитой из окна, засветяся своей сединою, он тыкался пальцем в пылиночки, тщася их вычислить:
— Дробь: единица, — гм, — в степени «эм», плюс, два в степени «эм», плюс ряд точек, плюс «эн», степень «эм», по, — гм-гм, — степеням: «эн» — пылинку на пальце разглядывал; к пальцу приставился носом:
— Бернулли ввел дроби такие; поэтому их называют
Бернуллиевыми; в них память прочислена; а то — дыра вместо памяти.
Глазом своим из опухшего века глядел вопросительно: память в квадрат возвести? Открыть скобки?
— Сто чортов и двадцать пять ведьм! — залягался он носом.
Удар за ударом: —
— оглоблей —
— по памяти!
Черный квадрат, а не память: на глазе сидит.
Он выносит за скобки его…
— Не срывайте повязки!
И — перекувырки: незыблемый остров, звезда его, «Каппа», которую знал, как пять пальцев, где жил, — унырнула, как кит под ногами; квадрат, став каретою черною — ринулся; он — за квадратом: довычислить!
— Тряпку и мел.
И сквозь солнечный луч, расплескавши халат, как павлиний, играющий красками хвост, — в двери он; а — за ним: Серафима, Матвей Несотвеев и Тер-Препопанц, — все, — повыскакав, ринулись в планиметрические коридоры: со шлемом и гавком!
За всеми за ними, глаз выкатив, ринулся пузом Пэпэш-Довлиаш.
Привели, уложили:
— Пузырь!
Кризис кончился.
Поступь поступочная
Отрывали ее: в этот номер, в тот номер, их — шесть!
И из номера в номер, как тихий теленок, он, туфлею шлепая в пол —
— за ней шел!
И носище просовывал в стаю халатов — узнать: Пертопаткин, Кондратий Петрович, войну отрицавший, за это сидевший, — какой поднимает вопрос?
Поднимался вопрос:
— Человек, что такое?
Пух, пыли, — взлетают с земли; град — слетает из неба; и он — слетал: наголову:
— Человек… есть… число… — искал слов.
— Не гармония ли? — сомневался Кондратий Петрович.
— А я-с утверждаю: число, — искал слов, — «звуковых».
И просил Серафиму Сергевну: подсказывать.
— Ритм? — сомневался Кондратий Петрович.
Зрачок, как орленок, плескался, как крыльями, — веками:
— Он — отношенье числа колебаний. — Просил Серафиму Сергевну: подсказывать:
— Скажем, — к рукам?… Или, — скажем, — к стопе?
— Что ли, — к поступи, — слова искал.
И зрачок ушел в веко, как желтый орленок: в гнездо. И Кондратий Петрович, всплеснувши руками:
— К поступку?… Как сказано-то?
Николай Галзаков, заболевший солдат, приседал от восторга: орлом:
— И выходит-то — вот что: ногами мы слушаем!
Желчный Хампауэр подкрался: второе пришествие, собственное, проповедовать.
— Слушайте поступь мою; это — я: к вам пойду!
— Вот: изволите видеть! — как лопнет за спинами.
Видели, что Николай Николаич, Пэпэш-Довлиаш, с громкой жалобой Тер-Препопанцу на кучу показывал, с Тер-Препопанцем подкравшись и слушая жадно протянутой челюстью; он к Серафиме Сергевне с иронией выкинул руки свои:
— Ессе femina!.. [64]Вы-то что смотрите тут!
А профессор, как пес, защищающий дом — на него: хрипло взлаял:
— Живем, сударь мой, — говоря рационально, — у вас непорядочной жизнью-с: горилл, павианов, гиббонов-с!..
Пэпэш, не ответя, показывал с дьявольской радостью им на отверстие двери глазами.
— По камерам!
— Там — гулэ ву!
Пертопаткин к нему приставал:
— Верю в правду, в сознание, в категорический императив, а не в грубое право насилия, здесь практикуемое.
Николай Николаич же ручку — в карман, а другою в бородку; профессору пузом своим передрагивал:
— Как самочувствие ваше, коллега?
— Прекрасное…
— Стул?
Глаз напучив, — бараний, пустой, — ну приплясывать ножкою, «Тонкинуаз» напевая; и — вдруг: к Серафиме:
— Клистир ему ставили? Ставьте!
И броской походкой — бежать: коридорами; и —
выключатели щелкали; в ламповых стеклах выскакивал блеск, — электрический, белый.
Губа — принадлежность едальная; фейерверк слов в ней — откуда?
Под небо ракетою выбросил: силою мысли свершится-таки обузданье гиббона прямящею правдой: «да» правды есть — категорический императив, что ни скажешь!
Пузырь из плевы — человеческий глаз: так откуда же фейерверк?
С ним он шарчил коридорами: правда есть первоначало, «пра» в «да»!
Шаркал шаг; и — да-с: — раз; и — да-с: два-с!
— Голова, — ладно: при! — Пятифыфрев подбадривал
Три… Семь…
И — темь.
Николай Николаевич — действовал.
Скорби седые его принимала на грудь; и расческою космы чесала; к ней близил единственный глаз; ей гырчал успокоенно в ухо:
— Мой батюшка, «ламбда» — простое число…
— «Ламбда» эс вычетом трех, разделенное на два, — Бернуллиево!
Как лавина, из белого облака, грозно сверкнув серебром, грохотаньем и мраком напучась, — тяжелою массою рушится в пропасти, — так Серафима, из воздуха воздух, серебряная в серебре, — грохотала.
Пришел таракан
Как, чорт, отчество барышни в фартучке? Ротик — малиновый; личико — мило овальное; платье — вишневое… Ей он подшаркнул:
— Ну вот-с!..
— Говоря рационально…
— И — я-с!
И смотрел исподлобья с приятным лукавством, в обязанность влопавшись: личность свою на себя, как халат повисающий в шкапе, надеть.
На плохом самокате возможна езда; взяв больной интеллект в свои руки, — поехал на нем: дипломат!
— Я-с — к услугам-с!
У губ появилась ирония.
Что, мой родной?
И глаза заглянули в глаза.
И взяла его за руки; он же заплатой — в звезду законную; глазом — в нее, скрывши дырочку в памяти, темою выбрав вопрос отвлеченнейший.
Вы камфару положите; и к ней через месяц придите— она — улетучится…
И перешлепнул губою:
— И — я: в свои думы.
И клок бороды ухватив, ткнул под нос:
— Полагаю: в системе Минковского время быстрее…
Прислушался к голосу из-за стены: Николай Николаич, морская свинья, видно, свинствует в номере «шесть».
— Шут ломается!
Нос завернул, будто запах услышал плохой:
— Фу ты, чорт, — растерял свои мысли.
— О чем я?
— О времени.
Вспомнил: к столу — начертать знак числа:
— Чтоб представить его, — показал ей число, — надо взять единицу; и к ней, говоря рационально, приписывать столько нулей, чтобы два миллиарда лет жизни наполнить и ночи, и дни, приставляя нули к единице.
Отставивши ногу, качнул сединой, переживши число, им представленное, в миллиардах лет жизни, осиливаемой черчением ноликов, между двух жестов руки Серафимы Сергевны, протянутой к скляночке с бромом, и скляночку эту на место поставившей.
— Вы — Серафима?… Простите, пожалуйста, — отчество?
— Я — Серафима Сергевна.
— И я говорю: Серафима Сергевна!
Похлопал себя по груди; и, — огладивши бороду, сел.
Серафима Сергевна смеялась здоровым, грудным своим смехом; оправила скатерть:
— Я чай заварю.
Наводила уют.
— Кипяток: в номер семь, — с тихой силою: к двери.
Рачком прибежал чернокан; сел у ног и свой ус философски развеял; профессор бросал ему крошечки, припоминая, как мухи садились на нос; но кусаки исчезли, пришли тараканы.
Они распивали чаи; голова Галзакова в дверях появилась; за ней Несотвеев стоял:
— Сестра?
— Брат?
И профессор, поднявшися с кресла, их звал к чаепитию; стулья придвинул им сам; и горячий стакан передав Галзакову, он стал занимать разговором гостей:
— У китайцев «два» — «пу», или — «уши»…
— Поди ж ты, — Матвей обжигался губами.