Том 3. Педагогическая поэма - Страница 60
В одной из групп Ветковский. Он старый рассказчик в колонии, и у него всегда есть слушатели.
— Много есть на свете хорошего. Мы здесь сидим и ничего не видим, а есть на свете такие пацаны, которые ничего не пропустят. Недавно я одного встретил. Был он аж на Каспийском море и по Кавказу гулял. Там такое ущелье есть и есть скала, так и называется «Пронеси, господи». Потому что другой дороги нет, одна, понимаешь, дорога — мимо этой самой скалы. Один пройдет, а другому не удается: все время камни валятся. Хорошо, если не придется по кумполу, а если стукнет, летит человек прямо в пропасть, никто его не найдет.
Задоров стоит рядом и слушает внимательно и так же внимательно вглядывается в синие глаза Ветковского.
— Костя, а ты бы отправился попробовать, может, тебя «господи» и пронесет?
Ребята поворачивают к Задорову головы, озаренные красным заревом печки.
Костя недовольно вздыхает:
— Ты не понимаешь, Шурка, в чем дело. Посмотреть все интересно. Вот пацан был там…
Задоров открывает свою обычную ехидно-неотразимую улыбку и говорит Косте:
— Я вот этого самого пацана о другом спросил бы… Пора трубу закрывать, ребята.
— О чем спросил бы? — задумчиво говорит Ветковский.
Задоров наблюдает за шустрым мальчиком, гремящим вверху заслонками.
— Я у него спросил бы таблицу умножения. Ведь, дрянь, бродит по свету дармоедом и растет неучем, наверное, и читать не умеет. Пронеси, господи? Таких болванов действительно нужно по башкам колотить. Для них эта самая скала нарочно поставлена!
Ребята смеются, и кто-то советует:
— Нет, Костя, ты уж с нами поживи. Какой же ты болван?
У другой печки сидит на полу, расставил колени и блестит лысиной Силантий и рассказывает что-то длинное:
— …Мы думали все, как говорится, благополучно. А он, подлец такой, плакал же и целовался, паскуда, а как пришел в свой кабинет, так и нагадил, понимаешь. Взял, здесь это, холуя и в город пустил. Видишь, какая история. На утречко, здесь это, смотрим: жандармы верхом. И люди говорят: пороться нам назначено. А я с братом, как говорится, не любили, здесь это, чтобы нам штаны снимали, и больше никаких данных. Так девки же моей жалко, видишь, какая история? Ну, думаю, здесь это, девки не тронут.
Сзади Силантия установлены на полу валенки Калины Ивановича, а выше дымится его трубка. Дым от трубки крутым коленом спускается к печке, бурлит двумя рукавами по ушам круглоголового пацана и жадно включается в горячую печную тягу.
Калина Иванович подмигивает мне одним глазом и перебивает Силантия:
— Хэ-хэ-хэ! Ты, Силантий, прямо говори — погладили тебя эти паразиты по тому месту, откуда ноги растут, чи не погладили?
Силантий задирает голову, почти опрокидывается навзничь и заливается смехом:
— Здесь это, погладили, как говорится, Калина Иванович, это ты верно сказал… Из-за девки, будь она неладна.
И у других печей журчащие ручейки повестей, и в классах, и по квартирам. И у Лидочки наверняка сидят Вершнев и Карабанов. Лидочка угощает их чаем с вареньем. Чай не мешает Вершнев злиться на Семена:
— Ну х-хорошо, вчера з-зубоскалил, сегодня з-зубоскалил, а надо же к-к-когда нибудь и з-з-задуматься…
— Да о чем тебе думать? Чи у тебя жена, чи волы, чи в коморе богато? О чем тебе думать? Живи, тай годи!
— О жизни надо думать, ч-ч-чудак к-к-какой.
— Дурень ты, Колька, ей-ей дурень! По-твоему думать, так нужно систы в кресло, очи вытрищать и ото… заходытысь думать. У кого голова есть, так тому й так думается. А такому, як ты, само собою нужно чогось поисты такого, щоб думалось…
— Ну зачем вы обижаете Николая? — говорит Лидочка. — Пусть человек думает, он до чего-нибудь и додумается.
— Хто? Колька додумается? Да никогда в жизни! Колька — знаете, кто такой? Колька ж Иисусик. Вин же «правды шукае». Вы бачилы такого дурня? Ему правда нужна! Он правдою будет чоботы мазать.
От Лидочки Семен и Колька выходят прежними друзьями, только Семен орет песню на всю колонию, а Николай в это время нежно его обнял и уговаривает:
— Р-раз р-революция, понимаешь, так д-должно быть все правильно.
И в моей скромной квартире гости. Я теперь живу с матерью, глубокой старушкой, жизнь которой тихонько струится в последних вечерних плесах, укрытых прозрачными, спокойными туманами. Мать мою все колонисты называют бабушкой.
У бабушки сидит Шурка Жевелий, младший брат и без того маленького Митьки Жевелия. Шурка ужасно востроносый. Живет он в колонии давно, но как-то не растет, а больше заостряется в нескольких направлениях: нос у него острый, острые уши, острый подбородок и взгляд тоже острый.
У Шурки всегда имеются охотные промыслы. Где-нибудь за захолустным кустом у сада у него дощатая загородка, и там живет пара кроликов, а в подвале кочегарки он пристроил вороненка. Комсомольцы на общем собрании иногда обвиняют Шурку в том, что все его хозяйство назначается будто бы для спекуляции и вообще носит частный характер, но Шурка деятельно защищается и грубовато требует:
— А ну докажи, кому я что продавал? Ты видел, когда продавал?
— А откуда у тебя деньги?
— Какие деньги?
— А за какие деньги ты вчера покупал конфеты?
— Смотри ты, деньги! Бабушка дала десять копеек.
Против бабушки в общем собрании не спорят. Возле бабушки всегда вертится несколько пацанов. Они иногда по ее просьбе исполняют небольшие поручения в Гончаровке, но стараются это делать так, чтобы я не видел. А когда наверное известно, что я занят и скоро в квартире меня ожидать нельзя, у бабушки за столом сидят двое-трое и пьют чай или ликвидируют какой-нибудь компот, который бабушка варила для меня, но который мне съесть было некогда. По стариковской никчемной памяти бабушка даже имен всех своих друзей не знала, но Шурку отличала от других, потому что Шурка старожил в колонии и потому что он самый энергичный и разговорчивый.
Сегодня Шурка пришел к бабушке по особым и важным причинам.
— Здравствуйте.
— Здравствуй, Шурка. Что это тебя так долго не видно было? Болен был, что ли?
Шурка усаживается на табурет и хлопает козырьком когда-то белой фуражки по ситцевому новому колену. На голове у Шурки топорщатся острые, после давней машинки, белобрысые волосы. Шурка задирает нос и рассматривает невысокий потолок.
— Нет, я не был болен. А у меня кролик заболел.
Бабушка сидит на кровати и роется в своем основном богатстве — в деревянной коробочке, в которой лоскутики, нитки, клубочки — старые запасы бабушкины.
— Кролик заболел? Бедный! Как же ты?
— Ничего не поделаешь, — говорит Шурка серьезно, с большим трудом удерживая волнение в правом прищуренном глазу.
— А полечить если? — смотрит на Шурку бабушка.
— Полечить нечем, — шепчет Шурка.
— Лекарство нужно какое?
— Если бы пшена достать… полстакана пшена, и все.
— Хочешь, Шура, чаю? — спрашивает бабушка. — Смотри, там чайник на плите, а вон стаканы. И мне налей.
Шурка осторожно укладывает фуражку на табуретку и неловко возится у высокой плиты. А бабушка с трудом подымается на цыпочки и достает с полки розовый мешочек, в котором хранится у нее пшено.
Самая веселая и самая крикливая компания собирается в колесном сарайчике Козыря. Козырь здесь и спит. В углу сарайчика низенькая самоделковая печка, на печке чайник. В другом углу раскладушка, покрытая пестрым одеялом. Сам Козырь сидит на кровати, а гости — на чурбачках, на производственном оборудовании, на горках ободьев. Все настойчиво стараются вырвать из души Козыря обильные запасы религиозного опиума, которые он накопил за свою жизнь.
Козырь печально улыбается:
— Нехорошо, детки, нехорошо, господи, прости. Разгневается господь… Но пока собрался господь разгневаться, разгневался Калина Иванович. Он из темного просвета дверей выступает на свет и размахивает трубкой:
— Это что же вы такое над старым производите? Какое тебе дело до Иисуса Христа, скажи мне, пожалуйста? Я тебя как захвачу отседова, так не только Христу, а и Николаю-угоднику молебны будешь служить! Ежели вас советская власть ослобонила от богов, так и радуйся молча, а не то что куражиться сюда прийшов.