Том 3. Москва газетная. Друзья и встречи - Страница 94
«Проходное свидетельство, данное из Ростовского Полицейского Управления, Ярославской губернии, административно высланному из Петербурга петербургскому мещанину Алексею Григорьеву Петрову, на свободный проход до г. Енотаевска, Астраханской губернии, в поверстный срок с тем, чтобы он с этим свидетельством нигде не проживал и не останавливался, кроме ночлегов, встретившихся на пути, и по прибытии в г. Енотаевск явился в тамошнее полицейское управление и предъявил проходное свидетельство. Июля 30 дня 1882 г.».
Затем стояла подпись, которую, как и все подписи на документах, разобрать было невозможно. Я возвратил вид на бродяжничество и спросил:
— Почему именно в Енотаевск?
— Да вот в Енотаевск, чтобы ему ни дна ни покрышки…
— Кому ему? Енотаевску?
— Нет, чиновнику.
— Какому?
— Да в Ростове. Вывели нас из каталажки, поставили всех в канцелярии. А он вышел, да и давай назначать кого куда. Одного в Бердичев, другого в Вологду, третьего в Майкоп, четвертого в Мариуполь. Потом позабыл город, потребовал календарь, посмотрел в него, взглянул на меня да и скомандовал:
— В Енотаевск его пиши.
— И остальных по календарю, в города, которые называются почуднее, разослал… Шутник.
— За что ж тебя из Петербурга турнули?
— Из-за дворника. Дворнику как-то на пару пива не дал, он и обещал попомнить. Ну, и попомнил. На заводе у нас беспорядки были, и я тоже в толпе был и не шумел, а вот попал. Когда стали арестовывать, дворник и попомнил, указал на меня. На восемь лет и выслали… четыре года хожу, а четыре еще осталось.
Один благодетель-чиновник из Харьковской губернии меня в Колу махнул. И натерпелся же я. Через Архангельск да по тундрам. Хорошо еще, коты на ноги дали… Из Колы опять этапом в Городище, Пензенской губернии, махнули… А оттуда в Ростов… Через Казань пошел, по Волге, через Нижний, в казанской больнице лежал…
В Нижнем я стою на палубе парохода и смотрю на выходящих пассажиров, у которых капитан строго отбирает билеты.
Мой бродяжка подходит ко мне и жалуется, что после Нижнего зайцем больше ехать нельзя, контроль будет строгий. И делает движение, чтобы уйти. Я вынимаю пять рублей и сую ему в руку:
— Купи билет и поезжай спокойно.
Он зажал деньги и смутился. Что-то хочет сказать и, видимо, не может. Затем он запустил руку к себе в карман, вынул мою табакерку, сунул ее в карман моей тужурки, где я ее обыкновенно ношу, и без оглядки бросился бежать сквозь контроль, оттолкнув матроса, который чуть не упал… И сразу пропал где-то… Шум… гвалт… Потом все успокоились. Он исчез…
И понять не могу, как он в одну минуту так ловко выудил из кармана мою табакерку.
С историей моей табакерки и этим бродягой еще раз связана моя последняя в жизни, любимая мною с юных дней степных скитаний охота на волка в угон, давно-давно забытая. Охота эта калмыцкая и казачья, потому что для нее нужны волк, степь и лошадь. Да еще особая нагайка, волчатник. От обыкновенной казацкой нагайки она отличается тем, что она длиннее наполовину и втрое толще, хотя сплетена также из тонких сыромятных ремней, а иногда в нее вплетали кусок свинца. Только это совершенно лишнее — и без свинца удар такой нагайки страшен, а с коня на скаку она разбивает волчий череп, а то и хребет можно перешибить.
Десятки лет эта моя старая приятельница по охоте хранится у меня…
И вот — это было в последний год прошлого столетия, поздней осенью — я был на зимовниках сначала в задонских степях, а потом и проехал в ногайские и зеленчукские степи, на хутор к молоканину овцеводу и коннозаводчику, по его просьбе я помог купить как-то для его табунов двух английских жеребцов-производителей.
Там-то случайно и пришлось поохотиться, еще раз повторяю — последний раз в моей жизни, в угон на волка, и удалось залобанить такого серого матерого, каких я никогда и не видывал. Степной волк, широкий, могучий, шерсть у него короткая и густая. Шкура этого волка лежала у меня в кабинете ковром до самой первой революции — и все как новая.
Осмотрев табуны, производителей и жеребят от них, я собирался уже ехать в Москву и с рассветом просил приготовить лошадей.
Накануне, по обычаю благочестивейшего молоканского семейства человек из десяти, мы сели за ужин часов в восемь вечера, ели после разных закусок лапшу из индейки, жареных кур, баранину жареную, соленые бараньи язычки, пшенную кашу с молоком и на закуску по полной тарелке взвара, т. е. компота из свежих персиков, груш, яблок и вишен…
После ужина я отправился в комнату для почетных гостей спать до рассвета.
Комната большая, светлая, с коврами и двумя кроватями. Высота кроватей в рост человека, потому что на них распухли в три ряда пуховики и по шести подушек в головах. Забираться на такую постель приходилось с особой специальной скамейки, а как ляжешь, как охватят тело пуховики — так и заснешь сразу. Да на том боку, на который лег, и проснешься — спишь как убитый…
Еще не рассветало, а мы уже пили чай, опять вся семья вместе, за тем же огромным столом с ведерным самоваром, с печеньями, закусками, холодными и дымящимися: тут и гора белых горячих пышек, и блюдо бараньих язычков, и нога холодной баранины, и дымящиеся блюда с нарезанными большими кусками легкого, сердца и печенки — и опять передо мною та же батарея наливок… А хозяйка уже уложила мне всяких съестных припасов и бутылок в корзину на дорогу… так думаю, пятерым до Москвы хватит.
И вдруг во время чаепития вбегает чабан и жалуется, что у него ночью волк барана утащил и жрет его в бурьянах, за балкой около старой базы, а база эта верстах в двух от хутора.
Я обратился к старику:
— Поседлайте Наяду…
Это прекрасная полукровка, дочь знаменитого Дир-боя, на которой я ездил по его табунам.
— И я поеду, — сказал старший сын Федя, наездник и охотник.
Через пять минут мы тихо подъезжали к базе, окруженной бурьяном. Сзади бежал чабан и указал нам место:
— Там он залег, бирюк-то!
Действительно, зашевелились полосой бурьяны и в полосе замелькал убегавший волк…
Солнце зазолотило седло и головы Эльбруса.
Утро тихое, чудное, холодное…
Волк вырвался из бурьянов и мчал по голой степи. Мы неслись за ним, намеренно держась от него шагах в двухстах. Степь на бесконечное пространство гладкая, без кустика, даже без бурьянов. Все на виду… Волк мчится, не оглядываясь. Он чувствует… Он инстинктом чувствовал, когда мы прибавляли хода, — и усиливал свой бег… Мы сдерживали коней, а он все удирал — и наконец, оглянулся и пошел потише… Мы опять несколько сажен пустили порезвее, и он помчался… Так играли с ним долго… Он шел к горам — они верстах в ста от нас, — шел по прямой линии, как стрела… Он шел шагах в трехстах от нас — и мы скачем.
Он все ближе и ближе… Голову держит вбок… Мы видим его высунутый язык… Мы опять немного сдержали коней…
— У меня лошадь захромала, езжайте дальше одни!
И спутник мой слез с коня. Я оглядываюсь. Ведет лошадь в поводу — она припадает на правую ногу. Он что-то кричит мне и машет рукой. Мне не до него. Скачу.
Через минуту я все забыл, кроме волка, и мчался за ним, не оглядываясь. Настали минуты горячие… Я то догонял его, то давал передышку лошади, а он драл вовсю по прямой линии. Волк знал, что свернуть в сторону — значит сократить расстояние в пользу врага…
Но он ошибался: у лошади, у этой чудной Наяды, бравшей барьерные призы на скачках и не боявшейся ни выстрелов, ни зверя, запас сил был огромный… Притом она отдыхала то и дело на переменном аллюре, а он лупил без передышки и стал выдыхаться. Язык его волочился чуть не по земле.
Впереди затемнелись две узкие и длинные полосы бурьянов, росших по неглубокой балке, близко от меня переходившей в степь, а вправо тянувшейся далеко по направлению к горам… Во время дождей туда гоняют табуны… Я налег в карьер… Волк шагах в ста от меня. Видимо, зарьял, но торопится к балке… По всей вероятности, он знал это убежище… Я еще ближе к нему, шагов на пятьдесят… Вот он в бурьянах близ оврага — только ему нырнуть — и спасен…