Том 3. Москва газетная. Друзья и встречи - Страница 80
Вошла с корзинкой клубники моложавая, довольно красивая и стройная женщина в легком сереньком платьице, с кружевной косынкой на голове.
— А вот и супруга моя… А это Баян, поэт, сын моего друга и мой дружок.
Этим на этот раз и кончились разговоры, а остальное передаю со слов Пазухина, что в ресторане уже слышал.
Пастухов, повидав житье-бытье Барсова, решил своему сотруднику подарить дом, где ему было бы удобно работать.
— Там он того гляди умрет — дышать нечем, — говорил он и стал отыскивать домик-особнячок в здоровой местности. Подыскал домик с садом на Шаболовке, у одинокой вдовы недавно умершего бухгалтера. Оформил покупку и привез нового владельца на новоселье.
В тот же день перевезли в фуре Ступина сразу весь барсовский архив под присмотром солдата, усатого дворника, который в тот же день переселился в новый дом. В первые два дня все было уложено и уставлено.
В эти дни обедать Пастухов его увозил к Тестову, самовар ставил новый дворник, или старая хозяйка приглашала его пить. чай. На третий день она должна была переехать совсем и уже наняла себе квартиру. Утром зашел к ней проститься Елпидифор Васильевич. Она сидит у чайного стола и горько плачет. Из разговора выяснилось, что и квартирку наняла хорошую, и кухарка остается у нее, одно неудобство: хлева нет.
— Все бы ничего… Всем я довольна… Да вот сижу и жду мясника, коровушку на убой продаю…
Слезы текут.
— Коровушку жаль! — И разрыдалась.
Сидит Барсов, сам чуть не плачет, утешая ее, и вдруг:
— Знаете что: выходите за меня замуж! Вы знаете, кто я такой… Позвольте сегодня же по старинному порядку сваху заслать, а там честным пирком и за свадебку.
Так и стала вдова-мещанка генеральшей.
В летние месяцы я иногда заезжал к Барсову. Самое интересное бывало, когда я заставал его одного. В солнечные дни сидели в садике за чарочками для наливок или «наперсточками» для бенедиктина. Жена его, мало понимавшая наши разговоры, уходила по хозяйству, и через решетку слышались ее воинственные крики на кур или ворон, карауливших наседку с цыплятами.
В дождливый день он водил меня по желтому крашеному полу, ежедневно протертому керосином. Нигде ни пылинки. Казалось, что книги и рукописи на полках в застекленных шкафах скучают о «лавочке старьевщика» и о паутинке, которая все-таки шевелилась, когда по ней бегал паук или трепетала муха, залетевшая через дверь с грязного двора. Особенно поражал чистотой зал, где по субботам каждый лист «самосадков», доросших, как и три широколиственные пальмы, до потолка, перетирался самой хозяйкой, балансировавшей с рассветом на складной лестнице. Эти пальмы были ею выращены, когда она еще была девочкой, а ее отец, мещанский выборный, выстроил этот домик за год до ее рождения, на монастырском пустыре. На окне горшки с геранью — и пахучей кудрявой, и красно-розовой, и лилии, и столетник, лимоны и апельсины, посаженные зернышками, — словом, садоводство на каждом окне. А на столике, сделанном из старинных изразцов уже по заказу самого Барсова, красовался медный чайник, с которым когда-то его усатый «Личарда» бегал за кипятком в трактир. Теперь он служил для поливки цветов.
Внизу две комнаты были заняты разным громоздким драгоценным старьем северной старины: деревянные фигуры святых, вырезанные из цельного дерева, половинки церковных резных дверей иконостасов и различные посохи, между которыми отличался посох с финифтевой ручкой, украшенной надписью вязью. Барсов его нашел где-то на глухой почтовой станции под Архангельском, и кому он принадлежал, неведомо.
— Какому-нибудь сосланному святителю, — говорил он.
Древних икон еще больше прибавилось: ими завешаны обе комнаты, и всему свой уголок, свое место. В первой комнате чего-чего не было! Вот деревянные колодки, в которые монастырских узников заклепывали, и куски иконостасов и царских врат удивительной резной работы, сохранивших еще позолоту… А рядом — настоящие и с глубокого севера и из мордовских лесов большие идолы, вырубленные также из целого векового пня дерева. Потом, познакомясь с работами Коненкова, я вспомнил барсовских идолов. Мне сразу на ум пришло:
«Эге! Вот откуда твоя слава пошла. Ничто не ново под луной!»
Глядя на эти фигуры идолов и домодельные скитские иконы и картины из покоев раскольничьих владык севера, много общего я находил потом на декадентских выставках. К их картинам также требовались надписи вроде этой:
«Се лев, а не собака».
На стенке разное оружие, отысканное Барсовым на чердаках и в подвалах монастырей: копья, ружья, медная пушечка, и из раскопок в старой Рязани — стрелы, ерихонки железные, кольчуги.
— А вот это, видишь, на стене, железные вериги в пуд весом. Их носил юродивый Фомушка, который проклял за душегубство Ивана Грозного, когда он зверствовал в Вологде. Иван Грозный после этого проклятия уехал и не тронул «блаженного». Вериги потом в Вологде висели в монастыре, а Палладий, новый архиерей, приказал их убрать и выбросить.
А вот оборудованный с особым тщанием под средним окном и около него на стене — театральный уголок.
— Я, брат, ты знаешь, тоже годика два и театру послужил… Работал по истории русского театра до восемнадцатого века. Всех книжников и барахольщиков объелозил… Книги, рукописи — там, вверху, в шкафах а здесь, видишь, — указал он на стену и витринку, — маски разных времен, рисунки, лепка, оружие и доспехи, а в шкафу костюмы… Я, брат, тоже считаю себя человеком театра. Кто им не увлекался! Я-то ушел, а вот и сейчас два дьякона в опере служат.
Потом уж, наверху, за накрытым столом, говорит:
— Помнишь, какая хламота была на Патриарших? Теперь этот музейчик всегда заперт, окна не отворяются, все кисеей покрыто… А мышами-то все-таки припахивает!
— Да, есть-таки. Как там было.
— Вот за это-то я и люблю эти комнаты. Как ты ни говори, а все-таки «лавочка старьевщика» имела свою особую прелесть. Ведь там и под пылью жизнь кипела: потянешь одно, а там, глядишь, другое за ним, из друго-
го совсем мира… А за ним еще и еще. Как игра в бирюльки — только живые. Одна родит другую.
А сам поляничную подливает и подвигает ко мне чарочку: «Пей другую». Это уж десятая!
— Так-то, Баян!
Выпили, а он широким жестом обвел шкафы.
— А тут что? Как солдаты, стоят книги, и каждая на своей полочке, и каждая бирюлька занумерована… А там, куда ни ткнись, всюду «нечаянная радость». Нe ждешь, а найдешь!
— Да, это ты верно слово сказал.
— Да не мое это слово — чужое повторяю, а сказал его Лев Николаевич Толстой. Он в конце семидесятых годов, когда приезжал в Москву, ко мне захаживал советоваться насчет материалов для своих работ. Иногда надо было показывать их и при нем рыться в пыли архива. То и дело приходилось неожиданно находить нужное совсем в неподобающем месте. И сказал он мне как-то: «Я понимаю теперь, как можно любить самую беспорядочность такого архива: в нем живет нечаянная радость».
Вот почти единственное, что у меня осталось ярче всего в памяти из его рассказов о Толстом. А говорил он мне о нем не раз. Смутно помню, что он много раз вспоминал разговоры с Толстым по поводу декабристов. Я помню, что Барсов упоминал в тот день часто это слово, — называл много известных имен, но я боюсь их вспоминать, даже то, что осталось в памяти: вдруг ошибешься. А с такими великими именами ошибки недопустимы, а то выйдет, как у барсовского «Личарды».
— Ельди… Ельди… Хоть убей… Ваше превосходительство!
Я вот ничего не записывал из этих разговоров, о чем теперь слезно жалею: сколько он знал!
Помнится, что раз только, вернувшись домой, я записал один разговор, а что именно, не помню.
И вот теперь, через десяток лет, когда я пишу мою памятку о друге моем, друге моего отца, друге всех и вся, — я нашел в папке обрывок старой тетради, в которой сохранилась единственная запись одной нашей беседы.
Вот она целиком, вся как есть.
«Сегодня, 25 июня 1901 года, был я у Барсова в его домике. Он, как всегда дома, в кумачной рубахе и соломенной шляпе. Блаженствует в своем садочке. Самовар. Чай с поляничным вареньем — из Белозерска прислали. Пирожки с вологодскими рыжечками и луком и неизбежный «монахором» из старинных серебряных чарочек.