Том 3. Московский чудак. Москва под ударом - Страница 8
Профессор, не слушая, над опустевшей доскою шатался ладонью.
— А, чорт подери — попал в «пат»: и не шах, и не мат.
Атмосфера уюта — висела: и стало — немного смешно, чуть-чуть жутко.
И киерко.
10
Митя и Грибиков выбрались из горлодеров базара — к Арбату, проталкиваясь в человечнике; пересорились пространства, просвеченные немигающим очерком медного диска.
И вот — неизбежный Арбат.
Еле Грибиков справился с чохом, уставился в Митю:
— А много ли книжиц у вас?
Не лицо, а кулак (походило лицо на кулак — с носом, с кукишем) выставил Митя:
— А вам что? Казался надутым:
— Я думаю, коли вы так раздаете изданья наук, с позволения вашего, даром…
— Продашь.
— Стало, — батюшка — вас не снабжает деньжатами? — злобно мещанствовал Грибиков: — Денежки нынче и крысе нужны, — он прибавил.
— Не очень, — как видите…
— Что?
— Не снабжает…
«Какой приставала, — подумалось Мите, — отделаться бы»…
— Был бы, я полагаю, оравистый, многосемейный ваш дом: а то сам, да мамаша, да вы, да Надежда Ивановна, стало быть, он проживает сам-четверт, а деньги жалеет.
И Грибиков едко мотал головой.
— Ну, прощайте, — отвязывался Митюша. Едва отвязался.
А Грибиков тут же обратно свернул; и потек горлодерами, соображая его занимающее обстоятельство (брал не умом, а усидкою он, подмечая и зная про всех), правил шагу в распылищи, к тому букинисту:
— Вы мне покажите, отец, сочинителя Спенсера том — (тот самый, который барчонок оставил: — даю две полтины.
— Рупь с четвертью.
Поговорили они, сторговались, почесывались:
— Стало, носит?
— Таскается: сорок уж книжек спустил, я так думаю, что — уворовывает.
— Родителевы! Он, родитель, богато живет, — енерал; и давно подмечаю, — со связками малый из дому шатается по воскресеньям; смотреть даже стыдно.
— А все они так: грамотеют, а после — грабошат; отец, ведь, грабошит: я знаю их.
Грибиков с томиком Спенсера свертывал с улицы; бесчеловечные переулки открылись; они человечили к вечеру; днем — пустовали.
Вот дом угловой; дом большой; торопился чернявенький, маленький здесь в распенсне; глаза — вострые, шляпа — с полями; и Грибиков знал его: барин, с Никольского; ходят «они» к господину Иванову; барин Рачинский взовет с папироской: «Исайя, ликуй»; и пойдут они — взапуски; и господин сочинитель Иванов туманов подпустит: дымят до зари; ничего — безобидные люди. Все Грибиков знает: дома и квартиры — по Табачихинскому и по семи Гнилозубовым; этот вот дом: почему он пустует? Китайский князь, двадцать пять лет подавившийся костью, является здесь по ночам: подавиться; он давится каждою ночью; нет мочи от этих давлений. Княгиня живет за границей, с княжною, которая выйти все замуж не может; она поступила давно на военную службу; такая есть армия; и называется — армиею спасения жуликов.
11
Грибиков по двору шел мимо лысин с бутылочным битышем, к белому дому; и стал, разговаривая со старушкой в кретонах; старушка показывала на бледнявую барыню:
— То «дядя Коля», и ce — «дядя Коля»; все «дядя» да «дядя». Коль дядя, так «дядей» и будь, а то «Колей» его называет она: сама слышала.
— Да, Николай он Ильич, из Калошина…
— С нею мемекает песенки.
Барыня — та, о которой шла речь, вся закуталася тарлатановою кисеею; летами страдала сенной лихорадкой, а осенями простудою; против — над домиком — вздулся белеющий облачный клок; и замраморели пятнами тени; и пели:
На приступках мужчина сидел — пустобай, заворотничок, красновеснушчатый и красноглазый; зевай-раззевайский пускал он на драный сапог; ему Грибиков дельно заметил:
— Сапог-то пошел в разноску!
Попробовал пальцем подпёк, и на палец уставился, точно увидел он что-то.
— Опять синяки расставляешь себе на лицо? И понюхал свой палец.
Мужчина чесался; открыл кривой рот и обдал перегаром и паром:
— Бутылочку мы раскутырили. Жизнь — размозгляило что-то.
Подрыльником ткнулась в колено свинья.
— Эх, Романыч, возгривел, — крысятился прохиком Грибиков, — ты на лицо посмотри: баклажан.
— Ничего, это «пиво»!
Они отворили раздранную дверь, из которой полезло мочало; попали в кухню, где баба лицом источала своим прованское масло из пара и где таракашки быстрели, усатясь над краном; тут салился противень. Дом людовал, тараканил, дымил и скрипел; стекла мыли; и пол был заволглый, прикрытый дорожкою коврика с пятнами всяких присох.
Уже скрипнул визжавый замок; охватило придухою: комнатка — с паревом, с заварызганною постелью, накрытою одеялом лоскутным, с протертым комодиком, с дагерротипами, с молью; мужчина уселся на свой жестяной сундучок и ударился в горе; а Грибиков, палец понюхав, вошел в разговор, вероятно когда-то начавшийся и неоконченный.
— Думай, Романыч, чего тебе так-то. Романыч сучил желтомохую руку.
— Я здесь и помру: собираться мне некуда.
— Давеча ты согласился же: александрейку-то взял!
— Взял и пропил: и нет тебе — «фук»; и — возьму; и опять же — пропью.
— Так ты думаешь — барин Мандро тебе…
— Что ж? и подарит, коль есть у него эта треба в клоповнике в этом.
— Тебе-то клоповник — зачем он? Тебе вот клоповник, другому кому — Палестины, — и Грибиков не посмотрел, а глазами огадил, — зачем тебе комната: ты проживешь годов пять да помрешь: на полатях.
— А может, еще и женюсь…
— Тебе сотенку барин Мандро предложил за вмещение этого самого своего человека; то дело тяпляпое: а воспротивишься ты фон-Мандро? Да ведь он, фон-Мандро, — и скоряченный Грибиков шипнул под ухо: — подумай, чем пахнет, уж он-то сумеет сгноить; по участкам протащит, отправит тебя с волчьим пачпортом.
Дикий Романыч тут — в рявк:
— Кулаком я сумею расщетить его; знаем мы — фон-Мандро, фон-Мандро. Я и сам фон-Мандро; ну, чего в самом деле пристали: я давеча этого самого — видел; тащился сюда он; весь пакостный, карла, с протухшею мордой, без носа… Чего меня гоните, — тут он упал головою на стол и, закрывши лицо кулаками, стал всхлипывать.
— Александрейки-то брал, — трясся в бешенстве Грибиков, так зашипев, как кусочек коровьего масла, который уронят на сковороду; чад желтый над словом пошел: — Он тебя, брат, заставит лизать сковородки, барахтаться в масле кипучем; он, брат, не как прочие: он…
Спохватившись, прибавил претоненьким, даже пресладеньким голосом, чтобы услышали стены:
— Ну, что же, что носа нет, он человек, брат, больной — что ж такого! Что барин Мандро его ищет призреть, так за это пошли ему бог.
Вдруг стена, очевидно, имевшая ухо, взревела по-бабьи:
— Романыч, уж ты закрепись: он сгноит тебя вовсе; за комнату — плочено; кто же погонит? Скажу я вам, Сила Мосеич, и очинно даже нейдет в ваши годы таким страхованьем себя унижать: захмелевшего человека гноить.
Так сказавши, стена замолчала: верней, — за стеной замолчали, и Грибиков фукнул:
— А чтоб тебе, стерва!
И вышел, — сидеть на скамье, подтабачивать воздухи, все ожидая, что воздухи вот просветятся, и мутное небо под небом рассеется, чтобы стать ясным, что лопнувший диск в колпаке небосвода, кричащий жарой, станет дутым, хладнеющим, розовым солнцем, неукоснительно улетающим в пошелестение клёнов напротив.
Подхватят тогда краснокудрый дымок из трубы раздувай ветров, и воззрится из вечера стеклами тот красноокий домишечка, чтобы потом под измятой периною тьмы: почивали все пестрости, днем бросающие красноречие пятен, а ночью притихшие; ноченька там за окошками: повеселите я, как лютиками, — желтоглазыми огонечками: ситцевой и черно-желтою кофтой старухи, томительно вяжущей спицами серый чулок из судеб человеческих; в эти часы за воротами свяжется смехотворная скрипитчатая, сиволапые краснобаи; и кончится все — размордаями и подвываньями бабьими; и у кого-то из носу пойдет краснокап; и на крик поглядит из-за форточки там перепуганный кто-нибудь.