Том 2. Советская литература - Страница 44
Как-то в личном разговоре со мной Горький сказал мне, что даже Москвин берет Луку слишком всерьез6; Лука — это поистине лукавый человек, его много мяли, и потому он мягок, как говорит он сам о себе. Лука умеет приложить пластырь лжи ко всякому больному месту. Его дело — найдя человека с вырванным клоком сердца, создать в награду для восстановления равновесия какую-то, как по мерке сделанную и подходящую ложь — утешительный обман.
Подходя с этой стороны, например, к громким словам Сатина: «Человек — это звучит гордо!» и т. д., которые как будто выражают среди ужасов «дна» надежду самого Горького, приходится спросить себя: а не есть ли это тоже утешительная ложь? Есть ли какая-нибудь разница между религией человека Сатина и верой проститутки в то, что у нее действительно был какой-то очаровательный Гастон? Горький таким образом, по-видимому, оставляет разрыв между упованием человеческим и жестокой действительностью.
Надо подчеркнуть, что Горький не только сам был, так сказать, до ужаса загипнотизирован жестокостью жизни (например, «Вывод»), но что он считал себя в некоторой степени обязанным рассказать обычному читателю России, интеллигенту, высшим слоям народа об этом дне. И делал он это не только как естествоиспытатель или как путешественник, побывавший в какой-то редкостной стране и оттуда привезший вести о курьезных нравах, и уже никак не в качестве филантропа, который просил помощи для меньших братьев, а с известной мстительной злобой: «Нате, тонкие дамы и нежно-нервные джентльмены, нате вам кусок настоящей жизни, вот он, кровавый, бьется в судорогах на страницах моей повести!» Гонимый этой своей идеей противопоставить в качестве правдивейшего бытописателя народную душу миру, в который он входил, миру интеллигентного читателя, Горький сильно возненавидел обывательскую интеллигенцию, по крайней мере ту часть интеллигенции, которую можно отнести к более высоким слоям. Эта ненависть не распространялась, разумеется, на низовую, демократическую, более или менее революционно настроенную интеллигенцию, в которую Горький вошел с самого начала.
Позднее Горький выделил также из среды часто им осмеиваемой интеллигенции («Дачники») целый ряд общественно полезных групп, и в особенности группу людей науки. Эту часть интеллигенции он окружил большой любовью и в свое время охотно становился на стражу ее быта, привлекая к улучшению его в самые тяжелые революционные годы внимание правительства и советской общественности.
Надо отметить, что интеллигенция в главной своей части, в основном своем корпусе, несмотря на искание выхода, в девяностые годы в некоторой степени и благодушествовала; рынок на ее работу расширялся; покрытый налетом грусти эстетический символизм удовлетворял очень многих, — интеллигенция в значительной степени приобрела уже барский характер. Вместе с тем интеллигенция продолжала нервничать, заявлять, что она не совсем в своей тарелке, что ее теснят противоречия между этими праздными разговорами о стремлении в высь, между прочим и к свободе, и довольно сытой жизнью, прерывающейся истериками женщин и маленькими подлостями мужчин.
Эти интеллигенты в хорошо сшитых визитках и модных платьях смотрели с вожделением на Горького, не принес ли он им какое-то разрешение все еще мучительных, хотя и сделавшихся почти необходимой приправой к жизни, внутренних противоречий. Они казались Горькому беспомощными и жалкими. Однако, как уже сказано, Горький делал разницу между слоями интеллигенции. Когда в «Дачниках» он наиболее ярко противопоставлял «детей семьи трудовой»7 этому интеллигентному сору, то вышло не так, что противопоставлена была интеллигенции какая-то совсем новая сила, а просто интеллигенции жирной, как говорили во Флоренции: «пополо грассо», противопоставлена была интеллигенция тощая — «пополо минуто».
Впрочем. Горький отнюдь не ограничивался этим противопоставлением буржуазной интеллигенции интеллигентного пролетариата. У него нашелся еще один неожиданный прием, который произвел порядочный эффект.
Множество типичных черт босяка, множество оснований должны были привлечь Горького именно к этой фигуре как к носителю своей проповеди. Жизнь босяка удовлетворяла многим романтическим требованиям Горького. Она протекает в порах общества и на лоне природы; отсюда постоянная возможность со своеобразным и несомненным мастерством, присущим Горькому, давать картины природы. Кроме того, существующий в порах общества босяк есть прямая противоположность и мужику с его домовитостью, и мещанину с его узкими рамками, и интеллигенту с его развинченными нервами. Все эти ходят под законом, а тот живет свободно. Близость босяка к низам народной жизни давала полную свободу потребности Горького в жестоком реализме, а вместе с тем на фоне жестокого реализма лохмотья и сутулая фигура Челкаша вырисовывались как какой-то сатанинский протест и как своеобразное обетование совершенно романтического характера.
Говорить нечего, что Горькому, в особенности в первый период своей работы над босяками, в период «Челкаша» и «Мальвы», удалось создать совершенно оригинальные и незабвенные картины и симфонии, в которых отдельные элементы правды почти сливались с коренной неправдой, то есть с романтическим взлетом к выправленному человеку, к свободной индивидуальности.
Конечно, с босяками подняться к революционному социализму было невозможно, но зато существовала прямая опасность впасть в анархизм, сиявший в то время фосфорическим блеском ницшеанства.
Однако внутреннее противоречие Горького, рисующееся как дуэль чижа и дятла, погубило это неустойчивое равновесие. Со всем вниманием Горький всматривался в своего босяка, со всей честностью проверял то, что он действительно об этом босяке знал. И вот, наконец, он вынужден был отречься от него. Я не говорю о том формальном отречении, которое заставило сто в драме «Враги» вывести дублет Тетерева из «Мещан»8 и всеми буквами сказать, что этот так называемый большой человек, которому-де нет места в мещанских обществишках, на самом деле оказался пустым пьяницей, совершенно отжившим свое время; нет, я говорю о более глубоком и чистом художественном отречении, сказавшемся в произведениях, целиком отданных описанию босяков и принадлежащих к числу лучших у Горького. В самом деле, надо ли было противопоставлять босяка интеллигенту, чтобы в симпатичном образе Коновалова доказать нам, что босяк при самом малейшем прикосновении к культуре оказывается едва ли не еще более дряблым, тоскующим и нервным, чем интеллигент?
А кого же можно противопоставить Коновалову среди босяков? — Вот такого красавца Артема9, тигра большого рынка? Но, изображая это импозантное чудовище, Горький приходит прямо к выводу, что перед нами моральный идиот, вряд ли заслуживающий имени человека.
Босяк под влиянием реалистического электролиза Горького распался на две составные части: на человека-зверя и на мягкого мечтателя. Это и было крушением босяческого ницшеанства Горького10. Характерно вытекают из того же стремления решить основные социальные вопросы в России, найти положительный тип среди бедноты и большие романы Горького «Фома Гордеев» и «Трое».
Отец Гордеева — настоящий волжский человек, всеми корнями вросший в прошлое; при всей своей зоологичности он живописен и могуч. О нем приятно читать. Маякин — хитроумный Улисс буржуазии, представитель лучших в интеллектуальном отношении слоев русского купечества, — вышел необыкновенно убедительным. Вы с наслаждением слушаете его рассудительно-ехидные речи, вы с наслаждением следите за его козлобородой фигуркой, за его сатанинскими повадками.