Том 2. Петербург - Страница 122
— и раздадутся непереносные грохоты, которые, может быть, ты не успеешь услышать, потому что прежде чем ударятся в барабанную перепонку, будешь ты с разорванной перепонкой (и еще кое с чем) —
— Голубая безвещность пропала; с ней — сверкающий центр под набегающей световой канителью; но безумным движеньем Николай Аполлонович из постели тут вылетел: пульсами обернулось мгновенно течение не им мыслимых мыслей; пульсы припали и бились: в виске, горле, шее, руках, а… не вне этих органов.
Он протопал босыми ногами; и попал не туда: не к двери, а — в угол.
Светало.
Быстро он накинул кальсоны и протопал в темнеющий коридор: почему, почему? Ах, он просто боялся… Просто его охватило животное чувство за свою драгоценную жизнь; из коридора же не хотел он вернуться; мужества заглянуть в свои комнаты — не имел; сызнова отыскивать бомбу уж не было ни силы, ни времени; в голове перепуталось все, и не помнил уж точно ни минуты, ни часа истечения срока: роковым оказаться мог — каждый миг. Оставалось до белого дня здесь дрожать в коридоре.
И отойдя в уголок, он уселся на корточках.
Миги же истекали в нем медленно; казались минуты часами; уж и многие сотни часов протекли; коридор — просипел; коридор — просерел: наступал белый день. Николай Аполлонович все более убеждался во вздорности себя мысливших мыслей; мысли эти теперь очутились в мозгу; и мозг с ними справился; а когда он решил, что давно срок истек, версия об уносе сардинницы подпоручиком как-то сама собой разлилась вкруг него парами блаженнейших образов, и Николай Аполлонович, сидя на корточках в коридоре, — от безопасности ли, от усталости ли — только, только: вздремнул он.
Он очнулся от скользкого прикосновения ко лбу; и открывши глаза, он увидел — слюнявую морду бульдожки: перед ним бульдожка посапывал и повиливал хвостиком; равнодушно рукою отстранил он бульдожку и хотел было приняться за старое: продолжать там что-то такое; докрутить какие-то крутни, чтобы сделать открытие. И — вдруг понял: почему это он на полу?
Почему это он в коридоре?
В полусне поплелся к себе: подходя к постели своей, еще он докручивал свои сонные крутни…
— Грохнуло: понял все.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— В долгие зимние вечера Николай Аполлонович многократно потом возвращался к тяжелому грохоту; это был особенный грохот, не сравнимый ни с чем; оглушительный и — не трескучий нисколько; оглушительный и — глухой: с металлическим, басовым, тяготящим оттенком; и все потом замерло.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Скоро послышались голоса, ног босых неровные топоты и тихое подвыванье бульдожки; телефон затрещал: наконец-то он приоткрыл свою дверь; в грудь ему рванулась струя холодная ветра; и лимонно-желтые дымы наполнили комнату; в струе ветра и в дымах совершенно нексати он споткнулся о какой-то расщеп; и скорее ощутил он, чем понял, что это — кусок разорванной двери.
Вот и груда холодного кирпича, вот и бегают тени: из дыма; пропаленные клочья ковров — как попали они? Вот одна из теней, просунувшись в дымной завесе, на него грубо гаркнула.
— «Эй, чего ты тут: в доме видишь несчастие!»
И еще раздавался там голос; и — слышалось:
— «Их бы всех, подлецов!»
— «Это — я», — попытался он.
Его перебили.
— «Бомба…»
— «Ай!»
— «Она самая… разорвалась…»
— «?»
— «У Аполлона Аполлоновича… в кабинете…»
— «?»
— «Слава Богу, невредимы и целы…»
Мы напомним читателю: Аполлон Аполлонович рассеянно в кабинетик себе из комнаты сына занес сардинницу; да и забыл о ней вовсе; разумеется, был он в неведенье о содержании сардинницы.
Николай Аполлонович подбежал к тому месту, где только что была дверь; и где двери — не было: был огромный провал, откуда шел клубами дым; если бы заглянули на улицу, то увидели бы: собиралась толпа; городовой оттискивал ее с тротуара; а ротозеи смотрели, закинувши головы, как из черных оконных провалов да из прорезавшей трещины зловещие желтовато-лимонные клубы выбивали наружу.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Николай Аполлонович, сам не зная зачем, побежал от провала обратно; и попал сам не зная куда… —
— на белоснежной постели (так-таки на постельной подушке!) сидел Аполлон Аполлонович, поджимая голые ножки к волосатой груди; и был он в исподней сорочке: охватив руками колени, он безудержно — не рыдал, а ревел; в общем грохоте его позабыли; не было при нем ни лакея, ни даже… Семеныча; некому было его успокоить; и вот он, один-одинешенек… до надсаду, до хрипу… —
— Николай Аполлонович бросился к этому бессильному тельцу, как бросается мамка посреди проездной мостовой к трехлетней упавшей каплюшке, которую ей поручили, которую позабыла она посреди проездной мостовой; но это бессильное тельце — каплюшка — при виде бегущего сына — как подскочит с подушки и — как руками замашет: с неописуемым ужасом и с недетскою резвостью.
И — как пустится в бегство из комнаты, проскочив в коридор!
Николай Аполлонович с криком «держите» — за ней: за этою сумасшедшей фигуркой (впрочем, кто из них сумасшедший?); оба они понеслись в глубину коридора мимо дыма и рвани и жестов гремевших персон (что-то такое тушили); было жутко мелькание этих странно оравших фигурок — в глубине коридора; развевалась в беге сорочка; топотали, мелькали их пятки; Николай Аполлонович пустился вдогонку с прискоком, припадая на правую ногу; за спадающую кальсонину ухватился рукой; а другой рукой норовил ухватиться за плещущийся край отцовской сорочки.
Он бежал и кричал:
— «Погодите…»
— «Куда?»
— «Да постойте».
Добежавши до двери, ведущей в ни с чем не сравнимое место, Аполлон Аполлонович с уму непостижною хитростью уцепился за дверь; и быстрейшим образом очутился в том месте: улепетнул в это место.
Николай Аполлонович на мгновенье отпрянул от двери; на мгновенье отчетливо врезались: поворот головы, потный лоб, губы, бачки и глаз, блистающий, как расплавленный камень; дверь захлопнулась; все пропало: щелкнула за дверью задвижка; улепетнул в это место.
Николай Аполлонович колотился отчаянно в дверь; и просил — до надсаду, до хрипу:
— «Отворите…»
— «Пустите…»
И —
— «Ааа… ааа… ааа…»
Он упал перед дверью.
Руки он уронил на колени; голову бросил в руки; тут лишился чувств; топотом на него набежали лакеи. Поволокли его в комнату.
Мы ставим здесь точку.
Мы не станем описывать, как тушили пожар, как сенатор в сильнейшем сердечном припадке объяснялся с полицией: после этого объяснения был консилиум докторов: доктора нашли у него расширение аорты. И все-таки: в течение всех забастовочных дней в канцеляриях, кабинетах, министерских квартирах появлялся он — изможденный, худой; убедительно погрохатывал его мощный басок — в канцеляриях, кабинетах, министерских квартирах — глухим, тяготящим оттенком. Скажем только: что-то такое ему доказать удалось. Арестовали кого-то там; и потом — отпустили за ненахожденьем улик; в ход были пущены связи; и дело замяли. Никого не тронули больше. Все те дни его сын лежал в приступах нервной горячки, не приходя в сознание вовсе; а когда пришел он в себя, он увидел, что он — с матерью только; в лакированном доме более не было никого. Аполлон Аполлонович перебрался в деревню и безвыездно просидел эту зиму в снегах, взявши отпуск без срока; и из отпуска выйдя в отставку. Предварительно сыну он приготовил: заграничный паспорт и деньги. Аблеухова, Анна Петровна, сопровождала Николеньку. Только летом вернулась она: Николай Аполлонович не возвращался в Россию до самой кончины родителя.
Конец восьмой главы
Эпилог
Февральское солнце на склоне. Косматые кактусы разбежались туда и сюда. Скоро, скоро уж из залива к берегу прилетят паруса; летят они: острокрылатые, закачались; в кактусы ушел куполок.
Николай Аполлонович в голубой гондуре, в ярко-красной арабской чечье застывает на корточках; предлиннейшая кисть упадает с чечьи; отчетливо вылепляется его силуэт с плоской крыши; под ним — деревенская площадь и звуки «там-там»’а: ударяются в уши глухим тяготящим оттенком.