Том 2. Невинный. Сон весеннего утра. Сон осеннего вечера. Мертвый город. Джоконда. Новеллы - Страница 112
Вдруг святой Пантелеймон с резким металлическим звоном скатился на каменные плиты. И в то время как Яков бросился поднимать его, человек огромного роста свалил его ударом ножа в спину. Два раза Яков поднимался на ноги, но два новых удара опять свалили его на землю. Лицо, грудь и руки у него были залиты кровью. И, несмотря на все, он продолжал бороться. Эта страшная, упорная живучесть вывела врагов из терпения. Трое, четверо, пятеро разъяренных пастухов все вместе ударили его в живот, из которого вывалились внутренности. Фанатик повалился навзничь и ударился затылком о серебряную статую, потом судорожно дернулся, упал ничком и снова ударился о металлического святого, руки у него вытянулись вперед, и ноги окоченели.
Святой Пантелеймон погиб.
В отсутствии Ланчотто
— Доброго здоровья, донна Клара!
Это утреннее приветствие заставило ее грустно улыбнуться, так как она сознавала, что здоровье постепенно и, может быть, навсегда покинуло ее.
Она еще бодрилась, старалась держаться прямо и не поддаваться все возрастающей слабости. Ведь она казалась еще такой крепкой, несмотря на густую сеть морщин и на прекрасную корону белоснежных седых волос.
К тому же уже начинались первые весенние дни, полные такой тихой прелести. В этой деревне, где она провела столько лет, уже наступило это мягкое, долгожданное тепло, которое должно было вылечить, спасти ее. Надо было только суметь не поддаться этой слабости, не упасть духом, дать молодому воздуху проникнуть в легкие и ускорить движение крови. Эта вера возрождала ее — делала почти веселой. Ей нравились и детское щебетанье Евы, оживляющее комнаты, и звуки пения невестки, отдающиеся под сводами. Этот аромат молодости, поднимающийся вокруг, кротость рождающейся весны возбуждали ее как опьяняющее вино, вызывали бурный подъем жизни, как веселая музыка, проходящая под окнами больного. И все-таки в глубине этого чувства была доля горечи, той озлобленности, которая неминуемо возникает в борьбе.
Когда невестка, видя ее побледневшее лицо в лучах солнца, проникающих сквозь стекла, переставала петь, полная того сострадательного почтения, которое испытывают здоровые по отношению к больным, и спрашивала ее — хорошо ли она себя чувствует — донна Клара отвечала:
— Да, Франческа, хорошо, вы можете петь! — Но глухой звук ее голоса выдавал сдерживаемое раздражение, и Франческа чувствовала это.
— Хотите, мама, я велю приготовить вам постель?
— Нет, нет!
— Вам действительно ничего не надо?
— Да нет же, решительно ничего.
Ей овладевало нетерпение. Она отворяла окно и, облокотившись на подоконник, жадными глотками старалась вдохнуть как можно больше воздуха и здоровья. Или же звала внучку Еву — и та, опьяненная возней, с красным смеющимся лицом и массой распустившихся белокурых волос кидалась к ней со всех ног.
— О, бабушка! — кричала девочка, бросаясь ей на колени и не сознавая причиняемой старухе боли.
И пока Ева отдыхала, сидя около нее, донна Клара с любовью погружала свои длинные аристократические пальцы в эту живую массу волос, издающую естественный запах детства, точно в целебную ванну. На минуту эта ласка приносила ей облегчение, на минуту она чувствовала, как в ней самой отражается ощущение бессознательной радости, идущее от этих маленьких членов, еще трепещущих от недавних игр. Или, вернее, она чувствовала, что в этом маленьком тельце путем наследственной передачи возрождалась часть ее собственного существа, и это доставляло ей наслаждение. Она поднимала головку девочки. Ей хотелось смотреть в эти чистые и глубокие глаза, почти постоянно расширенные от оживления.
— У нее лоб и глаза Валерия. Не правда ли, Франческа?..
— Да, и значит ваш лоб и ваши глаза, мама.
И тогда лучистые морщины донны Клары освещались счастливой улыбкой. Потом, когда девочка, вновь охваченная потребностью движения, убегала от ее ласк, донна Клара осталась неподвижной, чувствуя, как в организме ее медленно тает приятное возбуждение, и боясь шевельнуться, чтобы не рассеять его.
Но бороться со слабостью становилось все труднее, и сила сопротивления мало-помалу ослабевала. Сначала ее охватило только неясное беспокойство, постепенно переходящее в боязнь, а потом ужас, настоящий ужас человека, исчерпавшего всю свою бодрость и вдруг очутившегося безоружным перед лицом опасности, наполнил и парализовал ее старую душу. Тело ее требовало отдыха, мускулы ослабевали. Она чувствовала облегчение, когда опускалась в кресло и прислонялась головой к его спинке. Но ужас леденил ее при одной мысли о большой темной кровати, занимающей почти всю комнату, закрытой со всех сторон занавесками из тяжелой зеленой материи, кровати, на которой пять лет тому назад умер ее муж. Ни за что не согласилась бы она лечь в нее теперь, ей казалось бы, что ее погребают навсегда и что она задохнется. А теперь, больше чем когда-либо, она жаждала свежего воздуха и изобилия света; одиночество было ей ненавистно, так как она воображала, что присутствие молодых, веселых и сильных существ и общение с ними способны дать и ей самой медленное обновление.
Вот почему, когда Густав, ее младший сын, нежно уговаривал ее лечь, она велела приготовить себе маленькую постель в угловой комнате, выходящей на юго-восток, над большой оранжерейной крышей. Там видно было небо, и сквозь два большие окна солнечный свет проникал в изобилии. И как только она там поселилась, как только прониклась предчувствием, что быть может никогда уже больше не встанет, прежний ужас уступил место какому-то страшному спокойствию. Она ждала теперь, и ничто не могло быть грустнее этого длительного ожидания, этого медленного увядания человеческого существа, этого уверенного приготовления себя к смерти. Новая комната со своими голыми стенами имела вид нежилого до тех пор места. Сквозь одно из окон виднелись поля, заканчивающиеся на горизонте линией холмов, а за ними на ярком фоне неба выделялся силуэт.
Монто-Корно. Эта нежная фигура лежащей богини, похожая под снежным покровом на громадную статую, поваленную вдоль Абруццких гор, была издавна покровительницей страны, и моряки этого побережья приветствуют ее с такой же любовью, с какой когда-то моряки Пирея приветствовали копье Афины. Под другим окном ряд апельсинных деревьев отогревался в лучах солнца.
И дни проходили. Валерий должен был вернуться не раньше двух или трех месяцев. С постели больной тишина распространялась по всему дому. Все звуки и голоса заглушались и ослаблялись, чтобы не нарушать ее покоя. Каждый вечер, в определенный час, незадолго до захода солнца приезжал доктор, маленький, начисто выбритый человечек. Комната уже начинала наполняться тенями, иногда последний луч света из среднего окна, прорезая сумерки, касался постели. Слуга приносил лампу под большим темно-зеленым абажуром.
После отъезда доктора Франческа и Густав оставались в комнате больной, и молчаливые и грустные от этого ровного света сидели около постели, прислушиваясь к затихающим звукам деревни. Ева, опустив сонную головку на колени матери, заливала их волной своих волос, и эта шелковистая масса тихо колебалась от ее ровного дыхания.
— Дотроньтесь до них, — сказала раз Франческа, лаская эти волосы с нежной гордостью счастливой матери. Не вставая со стула, Густав нагнулся и слегка погрузил в них пальцы. При этом руки их на мгновение встретились, и оба они отдернули их инстинктивным движением. Потом взглянули друг на друга с удивленным любопытством людей, случайно открывших что-то непредвиденное и тайное. До сих пор ни тот, ни другая не подозревали, что искра может вспыхнуть от подобного соприкосновения пальцев.
Потом они взглянули на старуху. Донна Клара по-видимому спала, глаза ее были закрыты.
Они прислушивались несколько минут к этому слегка хриплому дыханию, которое, казалось, еще усиливало окружающую тишину.
— О, мама, — пробормотала разбуженная от первого сна Ева, поднимая недовольное личико.