Том 2. Невинный. Сон весеннего утра. Сон осеннего вечера. Мертвый город. Джоконда. Новеллы - Страница 110
Молчаливое ожидание иногда прерывало гул толпы. Имя Паллюра было у всех на устах, то здесь, то там слышался раздраженный взрыв нетерпения. Повозка еще не появлялась на улице, ведущей к реке, так как не было свечей, дон Консоло медлил, не выносил реликвий и не начинал заклинания бесов, и опасность становилась грозной. Паника охватывала эту толпу, которая скучилась, как стадо скота и не смела больше поднять глаза к небу. Женщины стали громко рыдать, и при звуках этого плача безграничное уныние, оцепенение и подавленность охватили душу толпы.
Наконец покачнулись и вздрогнули колокола, и так как колокольня была очень низкой, волна глухих звуков коснулась всех голов. Еще удар колокола и еще удар, и какое-то продолжительное завывание стало подниматься к огненному небу.
— Святой Пантелеймон! Святой Пантелеймон!
Это был огромный, единодушный крик отчаявшихся, просящих помощи. Преклонив колени с протянутыми руками, с бледными лицами, они взывали:
— Святой Пантелеймон! Святой Пантелеймон!
На пороге церкви, среди клубов дыма от двух кадильниц появился дон Консоло, сверкая своей вышитой золотом лиловой ризой. Он держал поднятую вверх священную руку и заклинал воздух, произнося латинские слова: Ut fidelibus tuis aeris serenitatem concedere digneris, te rogamus, audi nos![4]
Появление реликвии вызвало в толпе исступленное умиление. Из всех глаз лились слезы, и сквозь пелену слез глаза видели — о, чудо! — божественное сияние, которое исходило из трех пальцев, поднятых для благословения. В раскаленном воздухе священная рука казалась больше, последние вечерние лучи зажигали мерцающие огни в драгоценных камнях. Запах ладана распространялся в воздухе и уже достиг молящихся.
— Те rogamus, audi nos![5]
Когда рука была спрятана и когда замолкли колокола, наступила минута молчания. И в этой тишине можно было различить уже близкое побрякивание колокольчиков на улице, ведущей к реке. И тогда все вдруг бросились по направлению к шуму, и сотни голосов повторяли:
— Вот Паллюра со свечами! Вот приехал Паллюра! Это Паллюра!
Скрипя по песку, приближалась повозка, ее рысью везла тяжелая серая кобыла, на спине у которой как сияющий полумесяц блестел большой вычищенный медный рог. Когда Яков и остальные подбежали к ней, смирное животное, сильно раздувая ноздри, остановилось. И Яков, бывший впереди всех, тотчас же увидал в глубине повозки распростертое, окровавленное тело Паллюра, и он замахал руками и завыл, повернувшись к толпе:
— Он умер! Он умер!
Мрачная новость разнеслась с быстротой молнии. Люди давили друг друга около повозки, вытягивали шеи, чтобы что-нибудь увидеть, и, пораженные неожиданностью этой второй катастрофы, повинуясь инстинкту хищного любопытства, которое овладевает человеком при виде крови, они больше не думали об угрозах свыше.
— Он умер? Как он умер?
В повозке на спине лежал Паллюра с широкой раной посреди лба, с разорванным ухом, со ссадинами на руках, на животе и на боку. Струя теплой крови текла во впадины глаз, стекала на подбородок, на шею, заливала рубашку, образовывала черноватые, лоснящиеся сгустки на груди, на кожаном поясе и на брюках. Яков стоял неподвижно, все еще склоненный над телом, вокруг него в ожидании стояла толпа. Отблеск вечерней зари освещал беспокойные лица. С реки в тишине доносилась песня лягушек, и летучие мыши, задевая головы людей, шныряли в воздухе взад и вперед.
Вдруг Яков с кровяным пятном на щеке выпрямился и крикнул:
— Он не умер! Он дышит!
Глухой ропот пробежал по толпе. Стоявшие близко вытянули головы вперед, дальние, которым ничего не было видно, стали терять терпение и кричать. Две женщины принесли воды в кувшинах, третья принесла полотняные повязки, кто-то предложил тыквенную бутылку с вином. Раненому вымыли лицо, остановили поток крови на лбу, высоко приподняли ему голову. Потом послышались вопросы о причине несчастья. Сто фунтов свечей исчезли, только в щелях между досками на дне тележки оставались кусочки воска.
В общем смятении люди горячились, споры обострялись. И так как радузийцы питали старинную наследственную вражду к жителям города Маскалико, стоявшего на противоположном берегу реки, Яков сказал резким, ядовитым голосом:
— Кто знает, быть может, наши свечи послужили святому Гонзальву?
Это была искра, от которой вспыхивает пожар. Дух религиозной ненависти вдруг проснулся в этом народе, отупевшем за несколько веков слепого, сурового почитания своего единственного идола. Слово фанатика передавалось из уст в уста. В трагических багровых сумерках волнующаяся толпа напоминала орду взбунтовавшихся дикарей.
Все глотки выкрикивали имя святого как военный клич. Самые бешеные, потрясая в воздухе кулаками, кричали проклятия в сторону Маскалико.
Все эти горящие от вечернего зарева и ярости лица, широкие и могучие, с большими золотыми кольцами в ушах и высоко торчащими надо лбом волосами, имели дикий, варварский вид. Потом все обратились к раненому и прониклись нежным состраданием. Вокруг повозки толпились женщины, желавшие вернуть умирающего к жизни. Предлагались сотни заботливых рук, чтобы переменить повязки на ранах, чтобы омыть лицо свежей водой, приложить к посиневшим губам бутылку с вином и положить под голову более мягкую подушку.
— Паллюра, бедный Паллюра, почему ты нам ничего не отвечаешь?
Умирающий лежал на спине, с закрытыми глазами, с полуоткрытым ртом. Темный пушок легкой тенью покрывал его щеки и подбородок. Он был прекрасен этой нежной красотой молодости, которую еще можно было различить в исказившихся от боли чертах. Струйка крови вытекала из-под повязки и сбегала со лба к виску. В углах его рта появилась красноватая пена. Какой-то сдавленный и прерывающийся свист выходил из его горла, как хрип умирающего. Вокруг него усиливались заботы, расспросы и сверкали лихорадочные взгляды. Временами лошадь встряхивала головой и ржала в сторону конюшни. В воздухе было тяжело и душно как перед грозой.
В это время со стороны площади послышались раздирающие душу крики, крики матери, которые во внезапно наступившем молчании казались еще пронзительнее. И тучная женщина, задыхаясь, пересекла толпу и с криком бросилась к повозке. Она была слишком тяжела, чтобы подняться на нее, и повалилась на ноги сына. Она бормотала нежные слова и взвизгивала таким разбитым голосом, с выражением такого чудовищного страдания, что все присутствующие вздрогнули и отвернулись.
— Заккео!! Заккео!! Душа моя! Моя радость!
Раненый пошевелился, рот у него судорожно скривился, и он открыл глаза, но он, без сомнения, ничего не видел, потому что какая-то влажная пелена заволакивала его взгляд. Крупные слезы градом полились у него из глаз и потекли по щекам и шее, рот оставался искривленным. По сдавленному свисту в горле чувствовалось, что он делает тщетное усилие заговорить.
— Говори, Паллюра, кто ранил тебя? Говори! Говори!
В этих вопросах слышался трепет гнева, кипела бешеная ярость, чувствовалась целая буря еще сдерживаемой мести.
— Говори! Кто убил тебя? Скажи нам! Скажи!
Умирающий вторично открыл глаза, и, так как ему крепко сжимали руки, это теплое живительное прикосновение невольно, быть может, на мгновение вернуло ему сознание. Взгляд прояснился, губы, залитые кровавой пеной, стали что-то невнятно бормотать. Никто еще не понимал, что он хотел сказать. Наступила такая глубокая тишина, что слышно было прерывистое дыхание толпы. И в глубине всех зрачков загорелся зловещий огонек, так как все умы ждали одного и того же слова:
— Ma… Ma… Ma… скалико!
— Маскалико! Маскалико! — завыл Яков, все еще напряженно прислушиваясь, готовый поймать на лету те слабые звуки, которые могли вылететь из уст умирающего.
Страшный гул покрыл слова Якова. Сначала толпа ревела как буря. Потом чей-то властный голос стал призывать к оружию, и все разбежались в разные стороны.