Том 2. Кащеева цепь. Мирская чаша - Страница 150
– Не смейте трогать мои яйца!
И как загудит опять, как загремит там внизу, где-то на черных колесах! Яйца и провалились.
– Хотите, – говорит Косыч, – посмотреть, что у нас там, под землей, делается?
Мы опускаемся и видим серую, как Нева осенью, реку.
– Река, – объясняет мне Косыч, – это отработанный дух человеческий, мы его переделываем в прежнее состояние и упражняем на вещах чисто материальных: вот, посмотрите на ту сторону мельницы.
Глянул я на ту сторону, увидел великую силу народа, и все что-нибудь тащат, кто куль с мукой, кто бочонок с маслом, кто ящик с макаронами, и чего-чего только не тащат. Лица же у всех отнюдь не печальные, напротив, довольно веселые.
– Это их укрепляет и веселит! – объяснял Косыч. Разговоры же у них были самые обыкновенные, совершенно такие же, как и у нас теперь.
– С вазелином надо покончить! – кричал один. – А то вдруг мир, так с ним и останешься!
– Зерно придержите, советую зерно придержать.
– Постное масло? – спрашивал кто-то по телефону.
– Зерно придержите: кормите свиней, свинья теперь дороже всего в мире.
– А с вазелином советую совсем дело покончить!
По ту сторону мельницы стоит множество корабликов, грузят их, и они в несметном числе уплывают по серой реке. А я будто бы прошусь у Косыча постранствовать на кораблике.
– Странников, – отвечает он, – теперь нет, все чем-нибудь заняты, если хотите узнать что-нибудь, станьте в какой-нибудь хвост. Странствовать теперь нечего, да это и не река, это отработанный дух человеческий, мы его возвращаем в первоначальное состояние и упражняем в вещах простых, материальных.
Всю ночь снилось-чудилось, всю ночь свистел ветер, бесилось что-то на черных колесах мельницы, а утром, когда рассвело, неузнаваем был сад: убитые еще раньше морозом листья сразу, в одну ночь, разлетелись по ветру, яблони стояли какими-то многорогими серыми животными, все было серо, обнаженно, и осины, и клены, и ясени торчали бревнами, все было кончено, голо, и только в вишневом саду на верхних тончайших ветвях последние редкие огненно-красные листики над всем этим серым умершим были как сходящие из воздуха пламенные языки над бездною.
Адам*
Сидит на раките у летнего пруда кобчик, царь маленьких птиц, и думает: «Какая глубина в воде, какое вечное смирение и в отраженных».
А воды в пруду всего на два вершка.
Под ракитой сидит старый ходок деревенский, Никита.
«Какая большая земля русская, – думает Никита, – сколько за нее крови пролито, а нет человеку места на ней, и почему это так? Едешь по дороге, конца нет чугунной дороге, конца-краю нет земле, а остановишься, подойдешь к человеку: „Мало, – говорит человек, – земли, курицу выгнать некуда“. Так выходит, будто сотворил бог второго Адама и за грех его обыкновенный, Адамов грех, выгнал опять из рая и заповедь прежнюю дал: в поте лица своего добывай хлеб. А про землю забыл, прежняя земля вся занята».
Сидит на раките кобчик и думает: «Как глубоко!» А старик Никита знает, что воды всего на два вершка, и та последняя вот-вот сбежит по худому спуску. И молодежь деревенская так зарится на землю, будто вот сейчас царство небесное, а Никита знает, разделить по живым душам – и достанется в нашем краю на живую душу всего по восьминнику. И тут же по своему старомужицкому чутью знает, что не может так быть, где-то есть выход на белый вольный свет человеку, и выйдет он непременно, и земли будет, сколько захочется, и одна будет забота, чтобы справиться и осилить землю.
Вот лежит сто десятин барской земли, снимают ее двадцать зажиточных мужиков, и с самой ранней весны из-за этой земли смута идет великая: одни говорят, надо землю у богатых брать и делить по живым душам, другие – подождать. А земля лежит – усаживается, зарастает бурьяном: не смеют пахать ее хозяева, и не смеет делить и брать ее все общество.
Приезжает оратор, думали, вот он о земле все укажет правильно, а он кругами-колесами говорит о каком-то Константинополе. И к этому еще приговаривает:
– Раньше вы на четвереньках ходили, а теперь поднялись на ноги. – Да еще проверяет: – Понял, Никита?
Хитрый старик наш Никита Васильев любит дурачка свалять.
– Понял, – отвечает, – раньше на четвереньках воровать ходили, а теперь поднялись на задние лапы.
– А нужен нам Константинополь?
– Стало быть, нужен! Рассердился оратор.
– Я вам, – говорит, об этом битых три часа толковал, а вы все нужен да нужен, совсем он нам незачем.
Сколько-то времени проходит, другой приезжает оратор и опять не о настоящем деле, а все о том же Константинополе тоже часа три говорил и тоже Никиту спросил под конец.
– Не нужен, – отвечает Никита.
– Как не нужен! – кричит.
И еще часа на два завел.
Потом стали приезжать и о земле говорить, и тоже надвое: одни говорят – отбирать, а другие – подождать.
Потерял тогда Никита всякую веру в ораторов, спрашивает одного:
– Как же так выходит, что один одно говорит, а другой ни на что не похоже, а все от одного правительства; мы к этому не привыкли, дай нам конец и начало.
– Конец и начало, – объясняет оратор, – лежит в вас самих, и все устанавливает общественное ораторство.
Так и поняли окончательно из всего и вывели, что законов нет никаких, а нет законов – стало быть, нужно счищать богатых мужиков и так землю делить, чтобы хоть по ноготку, а всем безобидно.
Острожный страдалец и политик Иван Шибай, нынче каменщик, завтра стрелочник, а то просто бродяга лесной, водяга ночной, – за тридевять земель учуял дележ.
С палочкой-костыликом идет себе, весело насвистывает:
– Отрешимся от старого мира!
Говорят ему встречные люди:
– Скорбь великая залегла везде, а ты, милый человек, идешь и весело посвистываешь?
– Иду, – отвечает, – землю искать.
– Ну и пахарь! – смеются.
– Ну что ж, землю не придется пахать, так деньгами возьму, им земля, а мне будет воля.
Ближе к родным местам узнавать начинают Ивана, и как увидят, узнают – бежать! Давно считали покойником, а вот словно воскрес и показывается.
Там-Иван подсобит камень поднять на телегу – спасибо скажут, там оглоблю вырубит в чужом лесу – покормят, там покажет бабам диковинку – угостят самогоном.
– Омертвили, омертвили меня, бабочки милые, на родной земле, – жалится бабам, – везде живого за покойника принимают.
Так подходит к самой своей деревне Иван, к колодезю. Баба и ведра бросила:
– Покойник пришел!
Все бабы попрятались, а мужиков нет никого, все ушли землю делить, и далеко слышно, как они там на полях и шумят, и галдят, и ругаются.
– Живыми, – сказали арендаторы, – мы не дадимся, землю себе отстоим и, ежели помереть надо – помрем и оттуда, от господа, к вам с своими правами придем!
– Православные люди, – ставит им вопрос старый ходок Никита, – бог сотворил землю и сказал Адаму: «В поте лица трудись!» Бог это сказал?
– Бог сказал, вот мы исполняем и трудимся. Мы – настоящий Адам, а вы безобразите!
– И мы – Адам! – закричали малоземельные и безлошадные.
– Не шумите, – успокоил Никита второго Адама, – заповедь божия всем одна, всему Адаму со всем потомством сказал господь, а не то чтобы выделил: тебе, Иван, – на! а тебе, Семен, нет ничего. Земля вся божья!
Посмотрели искоса арендаторы на второго Адама: велик Адам, не справиться, изобьет.
– Правильно, – ответили, – ты говоришь, старик, что земля божья, ну, а как скотина, своя?
– Скотину приобрел человек.
– Так вот же, братья, бог с вами, делите землю по живым душам, оставьте только нам лишнего на скотину по одной полниве.
Согласились на этом, стали делить. Конечно, опять шум и спор. Тому недомерили, там промерили, один жалуется, что ему бугром, другой ендовой, у третьего на полосе дерник растет. Делятся и день, и два, и три делятся. И стали уж к концу подходить, вдруг откуда ни возьмись приходят барские работники.