Том 17. Пошехонская старина - Страница 143
Удивительные, незабываемые слова, написанные Салтыковым на исходе дней о том светлом и поэтичном, что вынес он из своего детства, запомнившегося ему в целом столь сурово и мрачно, принадлежат к наибольшим автобиографическим ценностям «Пошехонской старины». Слова этого признания позволяют проникнуть к первоистокам формирования личности Салтыкова, насквозь проникнутой социальным этизмом и той постоянной устремленностью к высотам общественных идеалов, которую писатель обозначал словами призыва библейского пророка: «Sursum corda!» «Горе имеем сердца!»
Наряду с воспоминаниями о первых движениях в начинавшейся духовной жизни, в «Пошехонской старине» приведено немало мемуарных материалов, относящихся к внешней обстановке детства Салтыкова. Обращение к документам семейного архива Салтыковых, а также к тверским и ярославским краеведческим источникам позволяет установить немало фактов и эпизодов крепостной «старины», которые знал, видел или о которых слышал и на всю жизнь сохранил в своей памяти будущий писатель [94].
Психологическую основу портрета «помещицы-фурии», жестокой в отношении своих крепостных людей — тетеньки Анфисы Порфирьевны, Салтыков писал со своей родной тетки, младшей замужней сестры отца, Елизаветы Васильевны Абрамовой, отличавшейся, по судебным показаниям ее дворовых, «зломстительным характером».
В эпизоде превращения мужа тетеньки Анфисы Порфирьевны в крепостного человека, использован нашумевший в 1830-х годах по всей Тверской губернии факт исчезновения калязинского помещика Милюкова, осужденного даже «правосудием» Николая I в ссылку за жестокое обращение с крестьянами; родственники объявили Милюкова умершим, а позднее оказалось, что, укрываясь от наказания по судебному приговору, он жил у них под видом их дворового крепостного человека.
Суровая расправа над тетенькой Анфисой Порфирьевной доведенных ею до отчаяния дворовых девушек — это точно переданная судьба, постигшая дальнюю родственницу Салтыковых, помещицу Бурнашеву. Ее ключница впустила к ней в спальню сенных девушек, и они подушками задушили свою барыню-истязательницу.
Повествование о «проказнике» Урванцове, назвавшем обоих своих [95]сыновей-близнецов Захарами и разделившем между ними имение так, что раздел этот превратил братьев в смертельных врагов, а их поместье в застенок для крепостных людей, — это подлинная история семьи ближайшего соседа Салтыковых, майора Василия Яковлевича Баранова. Его сыновья-близнецы оба назывались Яковами, и оба были помещиками-извергами. Об одном из них — Якове Баранове 2-м — известный в свое время священник-публицист из Калязина И. Беллюстин писал: «Он был весел и доволен, когда слышал стоны истязаемых им, самое высокое наслаждение его было — вымучивать и долго и томительно жизнь крестьян своих. Распутство его не знало ни меры, ни пределов». В 1846 году Баранов был убит на конюшне своими конюхами и поваром. Об этом акте народной мести отец Салтыкова, Евграф Васильевич, информировал своих сыновей Дмитрия и Михаила. Он писал им 9 декабря 1846 года: «У нас в соседстве совершились неприятности. Баранова, меньшова брата, убили свои люди, и еще Ламакину невестку хотели отравить ядом, в пирог положенным, о чем теперь и следствие продолжается» [96].
Трагедия Мавруши-новоторки, вольной девушки, закрепостившейся по собственному желанию из любви к мужу — крепостному человеку, близка, хотя и не тождественна, трагедии жены первого учителя Салтыкова — крепостного живописца Павла Соколова. Еще в 1824 году он женился на «вольной» — калязинской мещанке Анне Ивановой. После смерти мужа, в 1834 году, имея на руках двоих детей — крепостных уже по рождению, она из любви к ним отказалась сама вновь получить свободу и стала дворовой женщиной матери Салтыкова, Ольги Михайловны.
Рассказ о «бессчастной Матренке» находит себе не одно, а ряд соответствий в записях метрической книги церкви в селе Спас-Угол, регистрирующих браки «провинившихся» дворовых девушек. По приказу помещиков, отцов и дедов Салтыкова, они отдавались замуж за бедняков-крепостных в отдаленные деревни вотчины.
Приведенные примеры — всего несколько из многих установленных — документально и зримо очерчивают круг тех суровых впечатлений, которые впитывал в себя будущий писатель в годы детства и отрочества. Салтыков действительно имел основание сказать о себе впоследствии: « …Я слишком близко видел крепостное право, чтобы иметь возможность забыть его. Картины того времени до того присущи моему воображению, что я не могу скрыться от них никуда < …>. В этом царстве испуга, физического страдания < …> нет ни одной подробности, которая бы минула меня, которая в свое время не причинила бы мне боли».
Как субъективное, так и объективноесодержание воспоминаний воссоздаются в «хронике» от имени «я» рассказчика — Никанора Затрапезного. Но если в первом случае (рассказ о своем духовном развитии) эта вымышленная личность, как правило, совпадает с личностью самого писателя, то во втором случае (рассказ о внешней обстановке, окружающих людях) такого совмещения не происходит. «Я» повествователя выступает в этом последнем случае в значении и роли стороннего объективного бытописателя. Оно лишено страстности и социально-этического пафоса первого «я», характеризующих личность самого Салтыкова. Второе «я» рассказчика в «Пошехонской старине» хорошо раскрыл Гл. Успенский. «Салтыков пишет от своего я, — указывает он, — но обратите внимание, заслоняет ли он этим ято, что он описывает? Нет. Его я едва заметно. Это япостороннее, это посторонний наблюдатель, и той средой, в которой это яживет, никоим образом самого Салтыкова объяснить нельзя …» [97]
Такое ограничение субъективного вмешательства «я» рассказчика в повествование позволило Салтыкову придать произведению в целом эпическую структуру, хотя н прерываемую нередко авторскими отступлениями
(см. об этом ниже).
«Пошехонская старина» принадлежит художественной литературе. Но велико значение «хроники» и как историческогои социальногодокумента, правдиво воссоздающего самую суть крепостных отношений в многообразных их проявлениях.
В произведениях Пушкина и Гоголя, Тургенева, Гончарова и Толстого имеется немало изображений помещичьего и крестьянского быта при крепостном праве, признанных классическими. Но только Салтыкову, с позиций его последовательного и страстного демократизма, с высоты его «идеалов будущего» — социалистических идеалов — удалось показать «ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми» (Белинский), со всей полнотой и беспощадностью исторической истины. По глубине критики и силе отрицания мира крепостнической действительности «Пошехонская старина» стоит в ряду с такими литературными памятниками антикрепостнической борьбы, как «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева, «Письмо Белинского к Гоголю», проза и публицистика Герцена, стихотворения и поэмы Некрасова, критика и публицистика Чернышевского и Добролюбова. Вместе с тем салтыковская «хроника» превосходит названные произведения своей художественной силой и монументальностью, широтой захвата воспроизводимого быта. Вслед за эпопеей Толстого «Пошехонская старина» является одной из наиболее обширных в нашей литературе картин целой исторической полосы русской жизни.
В одной из своих рецензий 1871 года Салтыков писал: «Мы помним картины из времен крепостного права, написанные à la Dickens. Как там казалось тепло, светло, уютно, гостеприимно и благодушно! а какая на самом деле была у этого благодушия ужасная подкладка!» [98]
В свете этого высказывания уясняется основной принципподхода Салтыкова к изображению жизни в помещичьей усадьбе. В «Пошехонской старине», как и в других своих произведениях, Салтыков подходит к дворянско-усадебному быту не с его внешней идиллической стороны, как С. Аксаков, которого он имеет в виду в приведенных словах (хотя и автор «Семейной хроники» не остался в ней целиком в рамках идиллии). Он подходит к этому быту со стороны его «ужасной подкладки», хорошо известной людям крепостной неволи, по̀̀том и кровью которых обеспечивалось помещичье благополучие, создавался экономический фундамент утонченности дворянско-усадебной жизни, в ее элитном слое. Подход Салтыкова очень близок к подходу позднего Толстого, писавшего по поводу изображения помещичьей жизни в дневнике Н. И. Кривцова (брата декабриста). «Пожалел я об одном, что не рассказано очень важное: отношение к крепостным. Невольно возникает вопрос: как и чем поддерживалась вся эта утонченность жизни? Была ли такая же нравственная тонкость, чуткость в отношении к крепостным? < …> Это хотелось бы знать» [99].