Том 11. Благонамеренные речи - Страница 10
— Как же! как же! Красавица была! всей Москве известна.
— Вот-вот-вот. Вот и говорит он ей: «Ты бы, Аннушка…» понимаете? — «Что ж, говорит, я с моим удовольствием!» И начали они вдвоем Скачкова усовещивать: «И что это ты все шампанское да шампанское — ты водку пей! И капитал целее будет, и пьян все одно будешь!» Словом сказать, такое омерзение к иностранным винам внушили, что под конец он даже никакой другой посуды видеть не мог — непременно чтоб был полштоф! Поселился он в ту пору у Балясиных, как в своем доме, и встал, и лег там. Проснется утром — полштоф! пиши вексель в тысячу рублей. Проснется к обеду — полштоф! пиши вексель в две тысячи рублей! Ужинать встанет — полштоф! опять вексель в тысячу рублей. Вытянули они у него таким родом векселей на полмиллиона — он и душу богу отдал! Вот с тех пор и пошло у Балясиных состояние. И пошло им, и пошло! Теперь одних домов по Москве семь штук считают! На Ильинке-то дом чего стоит!
— Гм… прост был этот Скачков, сказывают!
— Чего прост! одно слово: дурак! Дурак! как есть скотина!
— Ну, а Балясин-то умненько живет… этот не рассорит!
— Помилуйте! прекраснейшие люди! С тех самых пор, как умер Скачков… словно рукой сняло! Пить совсем даже перестал, в подряды вступил, откупа держал… Дальше — больше. Теперь церковь строит… в Елохове-то, изволите знать? — он-с! А благодеяниев сколько! И как, сударь, благодеяния-то делает! Одна рука дает, другая не ведает!
— А Анна-то Ивановна… говорят, с приказчиком?
— Женщина-с! Слабость их женская!
— Ну, конечно. А впрочем, коли по правде говорить: что же такое Скачков? Ну, стоит ли он того, чтоб его жалеть!
— Помилуйте! дурак! как есть скотина! Ду-у-р-рак! Ну, а Петр Федорыч, смотрите, какой дом на Солянке по весне застроил! Всей Москве украшение будет!
— Так-с, а скажите, Капитолину-то Егоровну вы хорошо знаете?
— Капитолину-то Егоровну! Помилуйте! Еще в девицах, сударь, знал! Как она еще у отца, у Егора Прохорыча, в дому у Калужских ворот жила! вот когда знал! В переулке-то большой дом, еще булочная рядом!
— Что у них за история с мужем была?
— С дураком-то! Помилуйте! скотина! Да все как нельзя проще произошло! Изволите видеть: задумал он в ту пору невинно падшим себя объявить * — ну, она, как христианка и женщина умная, разумеется, на всякий случай меры приняла. Дома и лавки на свое имя переписала, капитал тоже к рукам прибрала. Ну, разумеется, покуда что́, покуда в коммерческом суде дело вели, покуда конкурс, покуда объявили невинно падшим — его, голубчика, в яму! А как выпустили из ямы-то, она уж его и не приняла! «Нет, говорит, ты, голубчик, по всем острогам сидеть будешь, а мне с тобой жить после того! Не приходится!» Только всего и дела было.
— Сс… чем же он, однако, теперь живет?
— Так кое-когда Капитолина Егоровна из своих средств кое-что дает. Да зачем и давать! Сейчас получил — сейчас в кабак снес!
— Да, прост-таки Иван Гаврилыч! на порядках прост!
— Помилуйте! дурак! Коли этаких дураков не учить, кого ж после того учить надо?
Несколько секунд молчания.
— Так вы говорите, что это можно? — вновь заводит речь цилиндр, по-видимому, возвращаясь к прежде прерванному разговору.
— Помилуйте! как же не можно! в субботу торги назначены! Как мне не знать: я сам со стороны купца Толстопятова в конкурсе состою!
— Можно, стало быть?
— Да уж будьте покойны! Вот как: теперича в Москву приедем — и не беспокойтесь! Я все сам… я сам все сделаю! Вы только в субботу придите пораньше. Не пробьет двенадцати, а уж дом…
— Право, мне совестно! для первого знакомства, и, можно сказать, такое одолжение!
— Помилуйте! за что же-с! Вот если б Иван Гаврилыч просил или господин Скачков — ну, тогда дело другое! А то просит человек основательный, можно сказать, солидный… да я за честь…
Цилиндр протягивает стряпчему руку и крепко пожимает руку последнего.
— Одного я боюсь, — говорит он, — чтоб Тихон Никанорыч сам не явился на торги!
— Он-то! помилуйте! статочное ли дело! Он уж с утра муху ловит! А ежели явится — так что ж? Милости просим! Сейчас ему в руки бутыль, и дело с концом! Что угодно — всё подпишет!
Цилиндр сладко вздыхает и несколько секунд молча улыбается.
— Да, простенек-таки почтеннейший Тихон Никанорыч! — наконец произносит он с новым вздохом.
— Помилуйте! Скотина! На днях, это, вообразил себе, что он свинья: не ест никакого корма, кроме как из корыта, — да и шабаш! Да ежели этаких дураков не учить, так кого же после того и учить!
Между тем поезд замедляет ход; мы приближаемся к станции.
— Станция Александровская! поезд стоит десять минут! — провозглашает кондуктор.
Мы высыпаем на платформы и спешим проглотить по стакану скверного чая. При последнем глотке я вспоминаю, что пью из того самого стакана, в который, за пять минут до прихода поезда, дышал заспанный мужчина, стоящий теперь за прилавком, дышал и думал: «Пьете и так… дураки!» Возвратившись в вагон, я пересаживаюсь на другое место, против двух купцов, с бородами и в сибирках.
— Да, — говорит один из них, — нынче надо держать ухо востро! Нынче чуть ты отвернулся, ан у тебя тысяча, а пожалуй, и целый десяток из кармана вылетел. Вы Маркова-то Александра знавали? Вот что у Бакулина в магазине в приказчиках служил? Бывало, все Сашка да Сашка! Сашка, сбегай туда! Сашка, рыло вымой! А теперь, смотри, какой дом на Волхонке взбодрил! Вот ты и думай с ними!
— Да… народ нынче! Да ведь и Бакулин-то прост! ну, как-таки так? — замечает другая сибирка.
— Чего прост! Дурак как есть! Дураком родился, дураком и умрет! Потому и учат. Кабы на дураков да не плеть, от них житья бы на свете не было!
Я опять пересаживаюсь на другое порожнее место, против двоих молодых людей, которые оказываются приказчиками.
— Наш хозяин генеальный! — говорит один из них, — не то что просто умный, а поднимай выше! Знаешь ли ты, какую он на днях штуку с братом с родным сыграл?
— А что?
— Да такую, братец, штуку… вот так уж штука! Приезжает он к брату на именинный пирог, а стряпчий — братнин, тоись, стряпчий — и говорит ему: «Поздравьте, говорит, братца! Какую они вчерась покупку сделали!» — «Какая такая покупка?» — спрашивает наш-то. «А вот, говорит, за двадцать верст отселе у господина помещика лес за сорок тысяч купили, а лесу-то там по дешевой цене тысяч на двести будет». — «Верно ты говоришь?» — «Вот как перед истинным!» — «Задаток дан?» — «Нет, сегодня вечером отдавать будет». — «Айда! пять тысяч тебе в зубы — молчок!» И притворился он, будто как у него живот болит — ей-богу! — да от именинника-то прямо к помещику. Сорок пять тысяч посулили, задаток отдали, да не глядя лес и купили!
— Молодец! Брат-то что ж?
— Ничего; даже похвалил. «Ты, говорит, дураком меня сделал — так меня и надо. Потому ежели мы дураков учить не будем, так нам самим на полку зубы класть придется».
Наконец я решаюсь, так сказать, замереть, чтобы не слышать этот разговор; но едва я намереваюсь привести это решение в исполнение, как за спиной у меня слышу два старушечьих голоса, разговаривающих между собою.
— Ему, сударыня, только понравиться нужно, — рассказывает один голос, — пошутить, что ли, мимику там какую-нибудь сделать, словом, рассмешить… Сейчас он тебе четвертную, а под веселую руку и две. Ну, а мой-то и не понравился!
— Прост, что ли, он у вас, сударыня?
— Какой уж прост! Прямо надо сказать: дурак! Ни он пошутить, ни представить что-нибудь… ну, и выгнали! И за дело, сударыня! Потому ежели дураков да не учить…
Я окончательно замираю, но и сквозь дремоту слышу:
— Дурак! Скотина — и больше ничего!
Нет! мы не просты!
В Пушкине в наш вагон врывается целая толпа немцев и французов. Все это местные воротилы: фабриканты, заводчики, лесопромышленники и проч. Между ними есть несколько и русских. На сцену выдвигаются местные вопросы: во-первых, вопрос сенной, причем предсказывается, что сено будет зимой продаваться в Москве по рублю за пуд; во-вторых, вопрос дровяной, причем предугадывается, что в непродолжительном времени дрова в Москве повысятся до двадцати рублей за сажень швырка. Русские воротилы над всеми этими «вопросами» посмеиваются; немецкие смотрят солидно.