Том 1. Проза 1906-1912 - Страница 44
Уже в передней, не успев снять пальто, я встретил немало приятелей, а пробираясь на свое место, был остановлен самим Константином Петровичем. Представил он меня и своей супруге, оказавшейся миловидной дамой, высокой, гибкой, с тонкими, несколько сухими чертами лица, большим ртом и соломенными локонами. Одета была нарядно, хотя несколько экстравагантно, да и Щетинкин выглядел франтом. Заговорив со мною, она объявила, что хотя и не знакома, но хорошо меня знает; я подумал, что это — обычная любезность, которая даже как-то не к лицу экстравагантной на вид особе, но когда она сказала мне свою девичью фамилию, то я убедился, что это не только правда, но и что если она меня может знать, то я-то ее уж отлично знаю, имевши случай даже встречаться с нею.
Зоя Николаевна Горбунова была одной из шести дочерей нашего бывшего вице-губернатора, некогда гремевшею на весь город своим умом, кокетством и свободным поведением.
При деньгах, видном положении и некотором желании такую «гремучую» репутацию создать себе в провинции очень нетрудно: начитанность мимоходом в современной литературе на четырех языках, детские вполне невинные, но часто безвкусные выходки на страх мирным обывателям, некоторый атавистический жоржзандизм, соединение английской «безумной девы» и «сорванца», немного синего чулка и очень много полковой барыни — все делало достаточно несносным этот обновленный тип кентаврессы. Впрочем, барышня Горбунова действительно была порядочно образована и невероятная «язычница», то есть хорошо знала языки и своим природным действовала не без бойкости. Конечно, весь этот блеск был довольно второсортный, но в скуке провинциального житья казался, да и на самом деле был если не замечателен, то в небольших дозах увеселителен. Зоя Николаевна занималась всем с одинаковым наскоком: и поэзией, и пением, и спортом, и рисованием по фарфору, и сценой, все не будучи в состоянии «себя найти».
Грешным делом я думал, что главное ее призвание — выйти замуж, но никак не мог себе вообразить, что выбор ее падет на Костю Щетинкина, совершенно в ее глазах, казалось бы, незаметного и скромного человека.
Все это я думал во время пьесы, оказавшейся довольно скучной, так что было досадно и на отношение публики к произведению, и на самого автора, который не давал права открыто негодовать на непонимание публики.
Наблюдая помещавшихся неподалеку от меня Щетинкиных, я нашел в фигуре, лице и манерах Зои Николаевны что-то польское или, вернее, русскую под польку.
В антрактах мне не довелось поговорить с юной четой, и мы только обменивались приветственными улыбками, проходя друг мимо друга, и лишь в конце, во время разъезда, Зоя Николаевна не хотела прощаться раньше, чем я не дал обещания посетить их в ближайшем будущем.
На поверку оказалось, что я был не совсем прав, таким образом определяя новую литературную даму. Она не только не оставила, выйдя замуж, своих мечтаний, но, наоборот, остановившись на одной поэзии, отметнула все другие искусства и только и знала, что носилась с планами будущих своих произведений. Со всех сторон я слышал похвалы ее красоте, неженскому уму, таланту, а главное — «заразительности». Говорили, что у нее такой запас энтузиазма, что его хватит на всех окружающих, которые загораются, как сухие гнилушки от спички. Притом все ее теории, и рассуждения, и экзальтация направлялись к идее «высокого искусства», что мне довольно трудно было согласовать с достаточно противоположно определившимся дарованием ее мужа. Первое время он даже как-то стушевался, уступая место разговорам Зои Николаевны. Говорю: «разговорам», потому что самих ее произведений никто никогда не слыхал, а, так сказать, всякий верил в кредит. Ну, кто не ошибался! Может быть, я был не прав, считая ее только декадентствующей вице-губернаторской барышней, тогда как в действительности она-то и есть «жар-птица».
Тогда еще не настала мода на таинственных поэтесс и не было такого наплыва литераторш, а если и появлялись испанские и румынские незнакомки, то в видах издательских или совсем других, — почему Зоей усиленно занялись все, кому не лень и у кого достаточно досуга, чтобы вмешиваться в чужие дела. Но я решил, подражая этим милым людям, все разузнать сам и открыть тайну несовместимого совмещения «высокоискусстной» г-жи Щетинкиной и практичного Кости.
Сделав своим посещением театра брешь в свое одиночество, я уже не мог отступать и потому не имел достаточно благовидного предлога откладывать свой визит на Васильевский остров, где поселились молодые Щетинкины. Выбрав посвободнее время, день, в ранние сумерки я и отправился, пряча нос в воротник, со своей Таврической окраины на другую. Поместились молодые супруги совсем хорошо и не тесно, и не слишком высоко, и не бедно, с прислугами, электричеством, лифтом и прочими удобствами. Взглянув на обстановку передней в стиле модерн, на такую же камеристку, на букетики фиалок тут же в прихожей, я подумал, что практичный Костя вовсе не так опрометчив и что если это благополучие привела с собой вице-губернаторская дочка, то ее фасончики и высокое искусство можно пустить мимо ушей, тем более что стихами и романами она только грозится, не только их не читая вслух, но даже еще и не приступая к ним, а меж тем в ожидании тут и фиалки, и чухонка в наколке, и все такое. Зоя Николаевна раньше знала час моего визита и, кроме того, мою аккуратность, потому, вероятно, и встретила меня в капоте (а может быть, это было и платье такое), лежа на софе, с английским волюмом в изящной ручке. Говорила томно и тонко, но потом несколько увлеклась и стала рассуждать именно так, как я ожидал по рассказам; я сам не заразился, но поверил, что заразить или заговорить до обморока она может. Вышедший несколько после Щетинкин был мил, но молчалив, и, только провожая меня в переднюю и обещая забежать на днях, он опять улыбнулся беспечной и бодрой улыбкой.
Не понравилось мне чем-то у молодой четы. И фиалки, и капот, и софа, и волюмчик, и готовая «заразительность» мне были несколько смешны и нарочиты, хотя я и сознавал, что даже если это была и приготовленная mise-en-scene, то всякий вправе желать показать себя в наиболее выгодном, по его мнению, освещении. Возможно, что я просто был недоволен, еще не привыкнув наново вылезать из своей берлоги. Все может быть; я скоро и забыл об этом, тем более что Костя, заходя один, был прежним, бодрым, беспечным, практичным и деятельным мальчиком. Расспрашивать его о таком совмещении я не считал деликатным, но вскоре сама судьба меня поставила из далекого наблюдателя в действующее до некоторой степени лицо этой не весьма, может быть, интересной, но достаточно поучительной истории. И не столь действующим персонажем, сколько советчиком и, как говорится, «сведущим лицом».
Хотя мне и не особенно понравилось у молодых Щетинкиных, так что учащать к ним я не собирался, но внешние отношения не только с Костей, но и с его женой у меня ничуть не испортились; она часто писала мне письма, так как кроме всего прочего она была очень рьяной корреспонденткой. Щетинкин же по-прежнему захаживал ко мне нередко, делясь своими планами писательскими, а иногда и житейскими. Однажды он обратился ко мне с просьбой достать ему какую-нибудь работу. Хотя видимое благополучие Костиного существования могло породить некоторое удивленье, зачем ему скучная и не очень благодарная переводная (единственно, какую я мог ему доставить) работа, но я не расспрашивал его о причинах такого его желания, рассудив, что благосостояние, вероятно, всецело дело рук Зои Николаевны и что вполне естественно человеку молодому хотеть располагать и своими, хотя бы небольшими деньгами. Устроить это было не особенно трудно, так как я без опаски мог рекомендовать нашего поэта как человека небесталантливого, трудолюбивого и — что в данном случае было нужнее всего — весьма аккуратного.
Получая неоднократно от новых приятелей приглашения запросто у них пообедать, я считал, что будет не совсем ловко и уже совсем не по-дружески никак не откликнуться на, по-видимому, искреннее расположение. Пользы особенной от моего знакомства они не могли ожидать, веселья тоже, значит, люди так просто полюбили, «потому что полюбили». Хотя такие беспричинные чувства часто и даже обыкновенно бывают непрочны, подвержены всяческим неожиданностям и капризам судьбы, так что я даже склонен предполагать, что в случаях большей прочности они не так уже беспричинны и их необоснованность скрывает какую-нибудь мелкую, глупую и потому неискоренимую причину, — но тут рассуждал не долго и отправился на далекий остров. Дни прибавились, и румяная заря еще светила в гостиную и столовую Щетинкиных, когда меня встретили Зоя Николаевна и Костя. «Запростая» трапеза была достаточно изысканна и, очевидно, строго заранее обдумана, чего хозяева, впрочем, и не старались особенно скрывать. Но если некоторая буржуазность (впрочем, не стеснительная и приятная) виделась в сервировке, меню и чинности подающей горничной, то разговоры были непринужденными, дружескими, с известной долей философствования. Судили о современном положении нашей братии, особенно так называемых модернистов, причем г-жа Щетинкина высказывала наиболее пессимистический взгляд на дело. По ее словам выходило, что нас знать никто решительно не хочет, как бы мы ни старались, никакого понимания встретить не можем, обречены чуть ли не на голодную смерть, если не на паразитическое существование, что все мы — «безумцы», «пророки» и еще кто-то и что поэтому будто бы мы не вправе жить, одеваться, говорить, поступать как все, если это нам нравится (что было особенно пикантно слышать за предложенною нам трапезою), — то есть речи достаточно известные, но в устах литературной дамы нашего же лагеря несколько удивительные. Видя, что красноречие Зои Николаевны как-то огорчает съежившегося Костю, я старался сначала опровергать, как мог и как считал правильным, ее слова, но решил, что лучше попросту свести разговор на предметы более приятные, и заговорил о предстоящих работах Константина Петровича. Тот отвечал, что вот кончит доставленный ему мною перевод и будет заниматься тем-то и тем-то, — оживился несколько. Будто пропустив мужнины слова, Зоя Николаевна прервала его, обратясь ко мне с увлечением о новом замысле поэта, о котором он умолчал. Тема была крайне возвышенна, полутеософская и отвлеченная, скорее бы подходящая к самой говорящей, нежели к покрасневшему, как школьник, Щетинкину. Мне было почти жалко обращаться к нему за разъяснениями, но сам Костя поторопился вступиться и подтвердил сведения, данные женой об его работе. Тогда я, естественно, попросил его прочитать, коли что-нибудь уже читаемо из написанного, на что он согласился неохотно, говоря, что выходит неважно и что он очень опасается за будущую вещь. Однако, по настоянию Зои Николаевны, он сказал несколько отрывков, наведших меня действительно на грустные мысли. Я даже никак не сказал бы, что это туманное творение принадлежит нашему другу; конечно, оно не могло быть бездарно, там и сям мелькали неожиданные образы, рифмы, забавные мысли, но все это не шло к общему тону, было ни к селу ни к городу и скорее досадовало, нежели радовало. Очевидно, Костя, как говорят французы, «надувал» свой милый и хрупкий голосок, и это выходило жалко и смешно. Ему, разумеется, я этого не высказывал, дав какую-то уклончивую резолюцию по поводу его стихов, но он сам, будто понимая, молчал виновато, когда Зоя Николаевна стала настойчиво требовать от меня большей восторженности. Конечно, тут пошли упреки и в снобизме, и в индифферентизме, и в том, что все мы не теплые, не холодные, без пафоса, и виноватым в этом оказывался в конце концов почему-то Петербург. Наконец я вымолвил: