Том 1. Нравы Растеряевой улицы - Страница 91
— Ступка? — спросил я в недоумении.
— Ступка! — сказал чиновник и опять вытаращил глаз.
Очевидно, что в запутанной голове чиновника ворочались какие-то мысли, которые он желал предъявить мне, чтобы зарекомендовать себя с хорошей стороны, но мысли эти, перебиваемые неловкостью минуты «первого знакомства» и дерганьем щеки в сторону, совершенно путались в его голове, и когда из уст чиновника, вследствие тайной связи мыслей, по всей вероятности существовавшей в его уме, одновременно вылетели такие разнородные слова, как «гордость» и «ступка», взаимное родство между которыми было решительно невозможно, по крайней мере для постороннего человека, и когда он в тоне моего голоса заметил недоумение, то мне делается совершенно понятным, почему после моего вопроса «ступка?» чиновник начал не только дергать глазом и щекой, но принялся чмокать широким выпятившимся ртом и как-то фыркать носом. Оправившись немного, чиновник начал снова:
— Моя жена институтка! — нерешительно пробормотал он. — Она скорее согласится умереть, нежели попросить у соседей чайную чашку. Она горда…
Я начинал понимать, в чем дело…
— Тогда как, — продолжал чиновник, — моя ступка ходит по всему дому… Изломали, испортили — я очень рад! Во всяком случае, что такое ступка? Пустяки! Но, между тем, я настолько горд, мы с женой настолько горды… что я думаю — чорт вас возьми со ступкой! Не так ли? Жена говорит — бог с ними! Мы с женой говорим — бог с вами! Настолько-то хватит гордости… — ступка! что такое? Двугривенный… Не так ли?
Я слушал, чувствуя некоторое головокружение от этой умственной пыли, которая клубами летела в меня из уст чиновника, — пыли, в которой мои глаза слепли и уши глохли от беспрерывно путавшихся ступок с институтками, гордости с обстановкой и со ступкой и т. д., - я поторопился встать, простился и обещал переехать на днях.
Фамилия моих хозяев была Гвоздевы. — Муж, чином губернский секретарь, назывался Гаврил Иваныч; жена — Клавдия Петровна. Спустя несколько дней после моего переезда хозяин, вполне довольный тем, что мне нравится обстановка его комнаты, объявил, что намерен относиться ко мне не как хозяин к жильцу, «но как человек к человеку»… Если читатель помнит запутанность мыслей в голове чиновника, о которой упомянуто в предшествовавшей главе, то ему будет понятно, почему отношение человека к человеку было не более, как ежеминутное шатание в мою комнату без всякого разбора того, занят я или нет…
Не как хозяин, но как человек, — говорил он обыкновенно, входя ко мне и отрывая от работы. — Это вы Беранже читаете?
— Я пишу… не читаю…
— Гм!..
Хозяин усаживался, и начиналось молчаливое моргание кривым глазом и подергивание щекою и головой в сторону.
Почему казалось ему, что я непременно должен читать Беранже, когда я пишу; почему вообще в голове у него шла какая-то околесица — мне в первое время было совершенно неизвестно. Но так как отношения человека к человеку не прекращались и я невольно должен был присутствовать при рассказах хозяина о разных случаях из его жизни, то умственная околесица его с течением времени несколько разъяснилась для меня. Таким образом мне стало известным, что Гаврил Иваныч имел от роду лет тридцать семь, супруга его — не более двадцати трех. Муж учился в молодости в гимназии, но из второго класса вышел, несколько времени жил на родительских хлебах, потом получил место, стал шататься по увеселительным заведениям, «пожил!», как он говорит, обзавелся разным худосочием и женился. Относительно умственного фонда можно сказать, что он знал имя барона Брамбеуса и «крамбамбули», которое не раз слышал на Крестовском. Жена училась в каком-то институте, где по обыкновению «не столько медикаменты, сколько рвение», то есть не столько наука, сколько «тонкое обращение» («ах, как нас строго держали!» — говорила жена Гаврила Иваныча); лепетала по-французски, была очень нежна, горда, как выражался муж, и притом недурна.
Достоинства, которыми обладали супруги, показались им достаточными для того, чтобы вступить в брак, и они вступили. От этого благополучного брака произошли, разумеется, дети. Так как папаша их обучался на Крестовском и в Екатерингофе, то дети родились с кривыми ногами, с золотухами, английскими болезнями. Так как мамаша более говорит по-французски, нежели понимает окружающие ее предметы, то относительно излечения детских недугов она совершенно одинакового мнения с кухаркой. Так как супруг и супруга одинаково не понимают существо так называемых общественных потребностей и главным образом считают себя не людьми просто, а «благородными», то мамаша учит детей по-французски и готовит их неизвестно для какой профессии. Папаша согласен и с этим и, слушая, как головастый сынок с распухшим от золотухи носом гнусит — табль, шез, — чувствует себя весьма довольным…
Головастые уродцы росли, неизвестно для удовлетворения какой общественной потребности.
— Скажите, пожалуйста, — спросил я у жены хозяина:- зачем вы учите вашего сына французскому языку?
— Как зачем? Это ему годится в обществе, — ответила она, сконфузившись и мигнув по-институтски глазами.
— А жить он чем будет?..
Оказалось, что дети еще малы и «мы не думали с Ганей».
Я советовал учить ребенка какому-нибудь ремеслу, говоря, что класс людей, сидящих на общественной шее, и без того велик. Барыня слушала, поддакивала, улыбаясь, но, видимо, не понимала, что такое общество, общественная шея…
— Он будет получать жалованье! — вдруг произнесла она…
Достойный потомок достойных родителей смотрел на меня во время этого разговора сердитыми оловянными глазами и вдруг разразился ревом.
— Ха-ацу в ваен-ные! — захлебнувшись слезами, порешил он, и я поспешил удалиться…
Спустя несколько времени я заговорил о том же предмете с самим родителем, но и он, оказалось, вне обстановки понимает только то, что существует 20-е число и казначей, у которого можно брать вперед, «перехватить»…
Углубляясь в существо этого брака, или, вернее, роясь в этой куче бессмыслиц, находим наконец, что единственная причина, которая побуждает такого рода людей устраивать такие прочные союзы, есть то, что Гаврил Иваныч называл «обстановка» и иногда «обстановочка» — свои комнаты, гости…
— Не в том штука, — сказал мне однажды Гаврил Иваныч, — чтобы подать селедку! Что такое селедка? — а как подать ее! Вот в чем дело! Везде нужна обстановка, обстановочка… Нужно ее распластать, посыпать лучком, чтобы было прилично… И вы посмотрите, как моя жена приготовляет селедку… Теперь я немножко стеснен… Мы с женой стеснены… Но во всяком случае мы настолько горды… Селедку найдете у меня всегда… Мы… мочим ее в молоке…
Вся эта обстановка с французским языком и глупостью начинала мне надоедать.
Хозяин несколько раз говорил мне, что он с женою теперь стеснен в обстоятельствах. Соображаясь с его взглядами на вещи, слова эти надо было понимать так, что ему нет возможности хорошенько распластать селедку, словом, развернуться и свободно вздохнуть, приобретя что-либо, соответствующее развитию и усовершенствованию обстановки.
Однажды я был разбужен утром какими-то довольно громкими звуками, доносившимися из передней.
— Почивают еще, вчера поздно пришли от знакомых, — говорила горничная кому-то.
— Нет уж, сделайте милость, разбудите Гаврила Ивановича, — умоляющим тоном произнес какой-то надорванный голос. — Мне никак нельзя… Как же, сами приказывали поскорее, я старался, заказной сюртук заложил на материал под жилет… Нет уж, сделайте милость!
— Да право… В первом часу бы.
— То есть никак нельзя… Я бы рад всей душой… Ну никак невозможно… Сделайте одолжение! Ребенок нездоров… Велики им три рубли?
Горничная молчала, слушая убедительнейшие просьбы портного, и, наконец, пошла к хозяевам. Через несколько времени она возвратилась и сказала:
— Право бы, в первом часу…
— Нет, уж я больше не могу!
В голосе портного звучало раздражение.