Том 1. Нравы Растеряевой улицы - Страница 124
— Не поскупись!
— Берите, берите! — махая рукой, говорит племянник.
— Отец!! — трагически заключает родственник, ныряя в середину горы, и тотчас же увлекает ее на двор, шаркнув о притолоки. Через минуту он возвращается с черного крыльца и начинает разговор совершенно в другом роде: «Что же теперича главно-то-управляющий у вас, полный генерал или как?» и т. д. Вслед за тем родственник постепенно обрушивается на племянника множеством просьб, вымаливает ненужный платок, одеяло, галстук, стакан и, нагрузив свои дровни, уезжает во-свояси.
Никаких подобного рода любостяжательных качеств не имел Медников, даже самое появление его в городе у родственника не носило такого униженного характера. В городе он являлся не по каким-нибудь своим делам, — ибо таких не было, — а единственно для «толчения воды», каковое глубокомысленное занятие предоставлялось ему не в пример чаще других. Поэтому, прежде нежели Медников появлялся в городе, — ему предшествовали разные предзнаменования, как о приближении сильной бури свидетельствует ползучий ветер, поднимающий песок и пыль. Пред появлением его в дом чиновника являлась какая-то консисторская особа: имея сообщить нечто нужное, она ломалась и хранила до тех пор тайну, пока племянник не упитывал и не упаивал ее всем, чем мог; тогда только особа эта извещала плохо вращавшимся языком, что Медников опять напрокудил: начал расслуживать молебны: ни господи, ни помилуй, ни аминь и т. д., или нарядил в какие-то неприличные костюмы поповских поросят, желая этим насолить отцу Василию, или что-нибудь еще в подобном крайне безобразном и кощунственном духе. Следовали просьбы притушить дело, но скоро получались новые доносы о буйствах, и Медников неизбежно должен появиться в городе. С этого дня начинались самые тревожные ожидания. Через несколько времени начинали носиться слухи, что он уже здесь, что его видели в том или другом кабаке, и вот наконец, в ту самую минуту, когда и не ждут его, когда уже немного поуспокоились, в дверях появляется его ужасная фигура, с зачесанными назад поседевшими волосами, открывающими огромный лоб и большие черные, ужасные глаза. Он пьян, шатается и безо всяких церемоний приказывает заплатить извозчику, попирает всякие семейные приличия, растягиваясь по полу или с грязными сапогами забираясь в залу и т. д., что все было причисляемо к числу ужасов, которые изобиловали в Медникове. В доме родственника тихая жизнь замирала, наставал какой-то лютый холод и лютое молчание, всеми мерами напрягавшее голову, как бы только отделаться от этого гостя. А гость и сам напирал только на это. Все отношения его к племяннику ограничивались получением трех целковых, пропиванием их и опять получением. Если же почему-нибудь выдача этих целковых замедлялась, то Медников принимал усиленные меры, стараясь действовать так, чтобы отвращение к нему, к его особе, заставило поскорее выпроводить его. Ни водовозки, ни хомуты не составляли его забот, благодаря той бездомовности, которая, между прочим, была его главною особенностью: во всю жизнь ему не довелось съютить своего гнезда, своего хозяйства. На храмовые деревенские праздники он приезжал на чужой лошади с наемным работником; убогая одежда его, убогая повозка — одно это ставило его особняком от других пировавших собратий. Но кроме этого, картину бездомовного житья, не имевшего ни малейших признаков внутреннего тепла, особенно ярко дорисовывала убитая жена Медникова. Это было маленькое оборванное существо, с постоянными слезами на глазах и с багровыми хмельными пятнами на одряблевших щеках. Сначала тихая и унылая, она старалась сохранить скромный и озабоченный вид деревенской хозяйки, со сложенными на груди руками, сжимавшими носовой платок, пробовала она сидеть между своими деревенскими родственницами — попадьями и дьяконицами, охала вместе с ними над разными обуревающими их печалями и потом исчезала куда-нибудь в чулан, являясь оттуда только под вечер, и то вследствие особенно сильного и бурливого хмеля. В это время она даже и насильно не могла походить на своих домовитых и чинных родственниц, потому что хмель прогонял из нее и наружную скромность и всякое, еще недавно признаваемое почти законным, уважение окружающих дел и слов: хриплым голосом и нетвердым языком, со слезами и со злобою, которую и представить себе трудно среди жизни, основанной на нянченье ребят и проч., начинала она проклинать свою каторжную жизнь. Громко, вслух договаривала она, опьяневшая, концы каких-то накипевших в ее душе жалоб и убивалась до тех пор, пока разгулявшиеся и начинавшие уже затягивать «заиньку» родственники не находили нужным уложить ее спать. Долго слышались из-за запертых дверей чулана ее крики и глухие удары кулаком в стены, — но когда прекращались они, никто не имел возможности заметить, потому что все эти «никто», проснувшись поутру с хмельными головами, — уже встречали жену Медникова с тем же скромным лицом, с тем же насильственным вниманием ко всем, как и вчера утром; только еще более изможденное, еще более унылое лицо и засохший над бровью шрам — говорили им о мучительной ночи, которую провела она.
Выражавшаяся в таких безэффектных, но слишком правдивых и поэтому невольно отталкивавших картинах, — погибель, кажется, не встречала себе избавителя, потому что с годами чаще и чаще начали доноситься слухи о безобразиях Медникова. В безобразиях этих были все атрибуты, обставляющие погибель русского человека: и кровь, и водка, и разбитая голова, и разбитый полштоф, и т. д. Все глубже падал он, и беспутная жизнь становилась для него все более неизбежною. Не донимали его разные отдачи под начало, не донимала даже водка, которая только калечила его, но не в силах была доконать наповал. Наконец пронеслись слухи, что у него умерла жена: рассказывали, что Медников убил ее; начальство запретило ему служить. Медников шлялся по монастырям, из которых почти тотчас же выгоняли его, и потом несколько лет совершенно пропал из виду у всех: изредка встречали его в Засеке, на большой дороге, в кабаке, и притом в самом отвратительном виде. Ясное дело — погиб человек.
Но кто видал Медникова в его нормальном, то есть пьяном, буйном и дико-разрушительном состоянии, тот, наверное, изумлялся, увидав его хоть в одну трезвую минуту его жизни; в эти минуты решительно невозможно было узнать Медникова: все соединенные с его именем качества, вызывавшие потребность куда-нибудь спрятаться от одного появления его, — исчезали совершенно. Медников в эти минуты настолько сдавался во мнении своих врагов, что при всей мелкости своей враги эти, вместо какого-нибудь топорного отмщения, чувствовали к нему такую же снисходительную жалость, какая чувствуется к виноватому ребенку. В эти минуты он действительно был ребенком, страшно конфузливым, робеющим перед серьезными лицами окружающих его людей, робеющим потому, что в этой серьезности людской видится ему страшное превосходство, — все равно, если с этой серьезностью кухарка чистит картошку или чиновница сидит, ничего не думая, у окна; в эти минуты если и подозревается людская пустота, то убедившийся в своих недугах человек всеми мерами постарается оттолкнуть это подозрение и растолкует все в свою невыгоду. В трезвые минуты физиономия Медникова принимала какой-то, худо скрываемый, виноватый вид; всегда нахмуренные брови выпрямлялись и как-то беспутно пятились кверху; постоянно гневное выражение глаз заменялось совершенным смущением, не позволявшим смотреть прямо в лицо человеку, перед которым считаешь себя виноватым; к этим обессмысливающим лицо признакам в это время присоединялась еще какая-то улыбка, которая то появлялась вдруг и не сходила даже в то время, когда Медников просто брал со стола чай, сахар, каковые события ие заключали в себе ничего юмористического, то, напротив, мгновенно исчезала, заменяясь какою-то искусственною серьезностью. Побежденный окружающей обстановкой, Медников рад-радехонек был, если замечал, что хоть что-нибудь и его привязывает к числу этих серьезных людей: он делался предупредительным, заискивающим. В такие минуты, кто хотел, мог вертеть им как угодно. Он с охотою принимался переписывать гимназисту записки «о вычитании» и был непритворно рад, когда пискливый первоклассник находил, что он верно написал; если этот гимназист заставлял его читать вслух Езоповы басни, то с неменьшим рвением принимался он и за это дело, с отчетливостию выговаривая каждое слово басни, повествующей о том, как лисица, встретив барсука, объявила ему, что дела идут так-то и так. Это совершенно детское смущение перед чуждой ему жизнью, перед чуждыми ему добродетелями всегда бывало большою помехою в его жизни, эпизоды из которой он в трезвые минуты иногда рассказывал.