Точка сборки (сборник) - Страница 7
Но Катя опять шла за Мааркой: так было легче, так она меньше уставала, не видя ее и Альбину, тяжело несущих себя самих, дышащих. Она шла, окутанная запахом мокрого дыма от костра, которым пропиталась одежда, а за ней кто-то время от времени выдавал себя осторожными шагами.
Бесы, сказала бы Альбина уверенным голосом или мама не таким уверенным. Катя не верила в бесов, да и не живут тут бесы, тут им нечего делать. Разве только свои родные увязались.
Своего маленького веселого бесенка, который мог щекотать до слез, так что хохочешь и не можешь остановиться, который подстрекал не слушаться, мерить мамины туфли на высоком каблуке, прыскаться духами, разглядывать себя, трогать робкими пальцами, – этого бесенка она как будто утратила сто лет назад, этот бесенок начал чахнуть уже давно, в Москве. Не выдержал маминой надрывной хатха-йоги, а потом молитв, постов, ужасных длинных юбок и платков. Он бы и не перенес такой долгой и тяжелой дороги.
Если кто-то и идет за ней, то это гораздо страшнее, чем бесы.
Они все же добрались сегодня до перевала. По сравнению с теми подъемами, которые остались позади, перевал дался довольно легко. Катя его и не заметила, все казалось, что должна стоять какая-то отметка – стела, знак, столбик с указателем «Перевал», но в этих бесчеловечных местах ничего не было.
Ночью было тяжело. Она вертелась, покашливала, толкала коленками, как будто случайно, маму, пока та не заворчала. Катя успокоилась – это действительно мама. Но потом сомнения снова начинали одолевать.
Она пыталась в темноте угадать знакомые черты, но что угадаешь в темноте? И она замирала в ужасе, потом опять начинала крутиться и толкаться.
Утром обнаружила, что начались месячные. Мало этой природной, бессмысленной жизни вокруг, так еще и свое тело живет своей неуправляемой, животной жизнью.
Спуск занял больше времени, чем подъем. Завалы и крутяки, которые нужно обходить, склон вниз, а потом опять вверх. Катя обнаружила, что спускаться тяжелее, чем подниматься.
Еще было тяжелее, потому что шел дождь. Стучал по капюшону, заставляя оглядываться, делал траву скользкой. Мама упала, на плече у нее был огромный синяк, перед сном его смазывали троксевазином.
Плащ не спасал. Катя потела под ним, куртка была сырой от конденсата. Кусты карликовой березки щедро стряхивали капли на ноги, в сапогах всегда было мокро. Сухо было только ночью, когда она переодевалась в спортивный костюм для сна. Но ночью было страшно.
Они покинули гольцы и погружались в тайгу – еще более глухую, с ветровалами, старыми горельниками, которые нагоняли сильную тоску.
Теперь по вечерам стояли у общего костра и готовили на всех одну еду. Староверки сдались. Катя жалась к Маарке: она привыкла к нему за эту дорогу. Стояли рядом, вместе, от нагретой костром одежды шел пар, Маарка вкусно курил, сплевывал попавшие в рот табачинки. Они слушали, как препираются Гена и Альбина.
– Потому что, если ты знал, что такая дорога, нужно было больше продуктов взять. Не говоря уже, что сроки рассчитать другие.
– Альбина, я с тобой спорить не буду. Только ты сама вспомни – кто мне говорил, что вы такие выносливые, спортивные? Не хуже мужиков в тайге будете бегать. Вы идете по пять километров в день, это кто мог рассчитать?
– Тебе мы за что заплатили – за то, чтобы ты критиковал других? Нет. За то, чтобы ты все продумал, рассчитал маршрут в этой своей тайге.
– Я могу маршрут рассчитать, но молитвы по полдня, размачивание чистой христианской пшеницы – это я не могу рассчитать!
Они были похожи на мужа и жену, выясняющих, кто прав, кто виноват.
Мама не принимала участия в спорах, она еле держалась. У нее не было сил на скандалы. Она молилась с утра, сворачивала вещи, шла, ставила снова палатку. На скандалы и на Катю ее уже не хватало. Катя была одна.
Мама вела ее к лесной бабушке, настоящее имя которой Катя теперь знала. Поняла, поскальзываясь на поросших рыжими лишайниками камнях, смахивая с лица паутину и дождевые капли. Как она сразу не сообразила?
В детстве не боялась, когда мама сказки читала. Теперь поняла, как это страшно – старая женщина, бормочущая яростные молитвы во тьме своей избушки в нечеловеческом лесу.
И мама своими руками ведет туда. Своими руками зачем-то ведет ее.
Катя опять жалась поближе к Маарке, изучала его лицо – дужку усов над толстыми губами, отросшую редкую щетину на темных щеках, свороченный нос с горбинкой, маленькие глазки, никогда не смотрящие бездумно на огонь – все время с безразличным интересом прямо глядящие в свой лес, на склон, под ноги на тропу, на зверя, на непогоду, заходящую с горизонта.
В одно утро он принес убитую кабаргу, разделал ее в стороне, и они ели суп с мясом. Это было здорово – продукты почти закончились. А потом Катя увидела, как он курит, затягивается, держа сигарету бурыми, не отмытыми от крови пальцами.
В другой день Гнедко уперся и не хотел переходить через топкий черный ручей. Тянул повод, дергал головой. И Маарка, беззлобно что-то приговаривая, равнодушно пошевеливая маленькими доброжелательными глазками, хлестал его по морде, по глазам, по ушам.
Катя вдруг поняла, какую картину нарисовала бы, если бы ей пришло в голову стать художником.
Если бы ей пришло в голову стать художником, она бы нарисовала вот этот дикий лес, горы, скалы, всю эту мертвую и живую бессознательную природу, от которой она так устала. Ужасный беспорядок камней и деревьев, траву, мертвые сучки и ветки, насекомых, дождь и душное солнце в кронах деревьев, ледяной ветер в гольцах и пахучих немых зверей. А посредине всего этого – огонь и мужчин вокруг. Мужчины собрались в темноте вокруг большого костра и радуются. Ну а что? Они и в самом деле уходят сюда и радуются – все эти чудесные Мити, Володи, Жени и Маарки. И даже Мишка с ними. Пусть они будут обнаженные, так лучше, они же толстокожие, им дождь не дождь, холод не холод – все по барабану. И Мишка стоит, смотрит на них и держит в поводу лошадей.
Гена с Мааркой стояли с утра, смотрели вниз, в долину Ерината, водили пальцами по карте, курили.
После завтрака Гена сказал паковать вещи в рюкзаки, а не в седельные сумки. Сам взял все тяжелое, им оставил спальники, одежду. Оставался один переход, и лошадей оставляли здесь, на полянах.
Маарка заседлал коней, набросил опустевшие сумки, приторочил свою скатку, свернул арканы, привязал к седлам. Сел на Гнедка, взял в повод Шамана. Катя глядела на него.
Проехал мимо, в суконной куртке, за плечами маленькое, игрушечное какое-то ружьецо стволом вниз. Кивнул Кате, скрылся за деревьями. Катя проводила его взглядом и вдруг сообразила, что не попрощалась. Он просто молча утек в свой лес, пропал между деревьями, как зверь.
– Он повыше отъедет и там меня ждать будет: внизу коней кормить нечем да и возни на спуске с ними много, – объяснил Гена. – А нам уже недалеко – прямо вниз и вниз, к реке.
Мама и Альбина как-то подтянулись, повеселели: скоро конец пути.
Ну вот, уже скоро конец пути.
Стали спускаться, кружить между завалами, выбирать места поположе. Гена иногда снимал рюкзак и уходил налегке, а потом поднимался обратно к ним и вел разведанной дорогой.
С веток кедров свешивается седой влажный мох, земля скользкая, кора шершавая, когда опираешься рукой. Платок лезет на глаза.
У мамы дрожат колени от напряжения. Она осунулась за эти две недели, но ее совсем не жалко. Никого не жалко, даже старого Гнедка: он-то через несколько дней вернется домой, на озеро, будет ходить по человеческой траве, жевать ее. Увидит Володю Двоерукова, Митю, поливановскую Ленку, может даже Веселовского.
Жалко только себя. Она останется здесь, ее привела сюда собственная мать.
А может, за то время, пока они шли, с этой старухой что-нибудь случилось? Она заболела и ее увезли на вертолете? Тогда они тоже там не задержатся.