То, чего не было (с приложениями) - Страница 95
– Господин офицер, введите подсудимых! – произнес председатель.
Я обернулась и стала жадно вглядываться в раскрытую дверь: вдали что-то заблестело. То были обнаженные сабли жандармов, то были штыки конвойных, и среди них легкой, молодой походкой шел мой сын – сын, которого я носила, кормила, воспитала и которого видела теперь шествующим на судбище, где его ждал жестокий приговор! И то, что он молод, то, что он гордо нес свою голову, что улыбался, что легко бросал под ноги судьям свою жизнь, все это не могло проститься ему! И буря негодования вспыхнула во мне: ведут судить! Но кто, кто довел его до суда?…
Пока меня обуревали такие мысли, сын мой и все обвиняемые вошли в залу. С спокойным лицом, с розой в руках, проходя мимо меня и жены, сын мой улыбнулся нам светлой улыбкой и слегка поклонился… Боже мой, как забилось мое сердце: оно стучало так громко, что председатель с своего места мог бы слышать его.
Председатель, генерал Кардиналовский, видимо, приготовился отнестись к делу добросовестно – он так внимательно слушал, так следил за каждым словом подсудимых…
– Подсудимый… встаньте и скажите ваше имя, отчество и звание!
Громко и ясно прозвучал ответ:
«Потомственный дворянин Петербургской губернии Борис Викторович Савинков».
Ответы других подсудимых были также точны: никто из них не был смущен, никто не терялся.
После их ответов встал присяжный поверенный Фалеев, знаток военных законов, так как сам недавно был военным юристом, и начал доказывать неправильность предания суду генерал-губернатором Каульбарсом, тогда как на основании законов военного положения дело, возникшее при таких условиях, могло быть направлено только адмиралом Чухниным (ныне умершим). Это был наш первый кассационный повод. Прокурор на это заявление язвительно улыбнулся и высказал сомнение в возможности рассуждения, кто должен был предать суду. По мнению прокурора, кто бы ни предал, но раз дело дошло до суда, то и должно быть рассмотрено. Суд удалился для совещания. Во время перерыва сын говорил с товарищами по обвинению и, видимо, говорил нечто ободряющее, так как все они слушали его с улыбкой. Я не сводила с него глаз. И я удивлялась ему. Невозможно было вообразить себе, что этого человека ждет смертный приговор: тах хладнокровно относился он к суду над собой. Дивилась я и на жену его, застывшую в проникновенном спокойствии. Но я не была героиней! Я была простой, слабой матерью, больно чувствовавшей и не умевшей подавить в себе эту боль… Эта боль заставляла меня нервно переменять места в ожидании судей, входить и уходить, разговаривать с кем могла только для того, чтобы как-нибудь заглушить эту невыносимую боль, жегшую мне сердце. Тщетно я старалась подражать им, ничего не выходило… И совещание судей казалось мне бесконечным. А между тем прошло едва несколько минут.
Но вот раздалось обычное:
«Суд идет», – и председатель, садясь в кресло, кратко заявил:
– Суд признал дело слушанием продолжать.
Мое сердце упало: одной надеждой стало менее… И хотя я знала, что у защитников несколько поводов к отложению, но мне стало казаться, что раз суд отказал в первом – значит, не уважит и других.
Но поднялся с своего места Л. Н. Андронников и с большим спокойствием и уверенностью указал суду на резкое нарушение закона, выразившееся в том, что Макаров имел право двухнедельного срока на подачу отзыва на решение судебной палаты о его разумении, между тем с момента этого решения прошло всего четыре дня и таким образом права подсудимого явно нарушены.
Л. Н. Андронников, подавая мотивированную записку об этом нарушении, настоятельно просил дело слушанием отложить впредь до окончания положенного законом срока.
Я взглянула в эту минуту на прокурора и по его лицу догадалась, как неожиданно и существенно для него заявление Л. Н. Андронникова. Он, видимо, не ожидал этого нападения и не подготовился к нему. По крайней мере, возражение его, сказанное едва слышным, смущенным голосом, о том, что раз судебная палата признала Макарова действовавшим в разумении, то, значит, дело должно слушаться, не имело само по себе никакого значения.
Опять мы услышали:
«Суд удаляется для совещания», – и опять началась агония ожидания. На этот раз она была гораздо продолжительнее… Прошло десять минут, двадцать, тридцать – суд все еще совещался.
Но чем дольше продолжалось отсутствие судей, тем больше крепла в душе еще пока не ясная надежда: значит, суд признает заявление важным… Как во сне слышала я отрывочные разговоры волновавшихся военных… Одни говорили: «уважать», другие заверяли «нет». Одни находили в продолжительности совещания признак утвердительный, другие – отрицательный, но все были заинтересованы исходом совещания. Один сын мой был неизменно хладнокровен и равнодушен.
Наконец после почти часового совещания раздалось стереотипное:
«Суд идет!»
Сердце забилось, руки похолодели, в глазах потемнело, и, чтобы удержаться на ногах, я схватилась за спинку стула. В зале наступила мертвая тишина. И среди нее громко и ясно раздался голос председателя, читавшего постановление суда:
«Принимая во внимание, что статья такая-то и такая-то и т. д. и еще раз,
«принимая во внимание, что то-то и то, и то и,
«принимая во внимание»… – уже потому, что председатель не сел, а продолжал читать стоя и что в бумаге было несколько пунктов, – я стала догадываться, что дело получило хороший оборот. И тем не менее, когда он произнес:
«А посему суд признал: дело рассмотрением отложить», – все вокруг меня поплыло и зашаталось, и если бы не спинка стула, за которую я держалась, – я бы упала, но на этот раз уже… – от радости!
Сознание, что благодаря отсрочке являлась надежда на спасение, опьяняла меня…
Конечно, если бы рассуждать последовательно, то ведь это была только кратковременная отсрочка… Но при радости последовательность исключается.
Защитники ликовали, и немудрено: это был небывалый до сих пор случай – отложения дела военным судом. Мы жали друг другу руки, поздравляли… – у близких в глазах стояли слезы счастья… Но я смотрела только на сына, который уходил под конвоем, так же как пришел: спокойно и с высоко поднятой головой… Много толков слышалось вокруг – все привыкли ничего не ждать от военного суда, кроме строгого приговора, и всех поразил такой яркий пример справедливости! Я с глубочайшим уважением посмотрела на старика председателя: он не допустил совершиться неправосудию! Сын потом рассказал мне, что когда они шли обратно в крепость, то Назаров так рассуждал:
«Вот, ведь я полагал после нашего ареста, что нет на свете правды… Ан. вижу, что все же она есть! Хоть маленькая – а есть! Старик-то не захотел брать греха на душу – справедливый!»
Не буду говорить о свидании с сыном после суда: есть минуты жизни – слишком интимные, слишком дорогие, чтобы отдать их в общее достояние… Скажу только, что когда я обняла шею сына, шею, которая так близка была к веревке, – мне не хотелось выпустить ее более из моих рук!..
Между тем на другой же день после приговора режим сына изменился к худшему. Точно все власти так были уверены в смертном исходе, что допускали некоторые послабления только ради этого. Теперь же свидания сократили, передачу уменьшили и вообще очень усилили надзор… Меня это сильно волновало.
К тому же, как всегда бывает после долгого напряжения нервов, наступила реакция: упали силы, ушла энергия… И видя, что здоровье мое окончательно расстроилось, нервы расшатались и вид мой огорчает сына – я решилась для его спокойствия уехать, чтобы поправиться и приготовиться к новому испытанию, то есть к новому суду, неизбежному, как судьба!..
Шестнадцатого июля, из числа в число через два месяца после получения мною роковой телеграммы из Севастополя от защитника Иванова, я, взяв в руки утреннюю газету, прочла большими буквами напечатанное следующее известие: «Бегство политического». Севастополь 16-го июля: Сегодня рано утром из крепостной гауптвахты бежал важный политический арестованный – Борис Савинков при помощи и в сопровождении вольноопределяющегося Сулятицкого».