Тихие воды - Страница 12
Сердце колотилось как бешенное – и она все больше и больше злилась на Диму, который сейчас должен быть рядом с ней, а не в развалинах крематория. Он там уже ничем никому не поможет, думала, пытаясь не пустить за веки картины – раненных, убитых, искалеченных, пострадавших. А ей он бы так помог, появился, сияя уверенностью и порядком, живое воплощение спокойных, скучных и таких милых последних лет. Пусть тоскливых, пусть скучных – сейчас она многое отдала бы, чтобы Президент жил вечно и не было ни этих ужасных похорон, ни этого закравшегося сомнения, ни этого взрыва, беспрецедентного в своей наглости. Ведь это значит, враги пробрались в самое сердце Столицы, ничего не боятся негодяи. Был бы жив Президент, они бы не посмели, он бы защитил, самим фактом своего существования цементируя их хрупкий, хрустальный мир. Без него она ощущала себя сиротой, хотя он ничем не напоминал ее отца.
Наконец, Ада не выдержала и подошла к ночному столику, в верхнем ящике которого Дима иногда оставлял таблетки – в основном, когда не мог ночевать у нее или после жутких истерик, которые она закатывала ему, измучившись от бессонницы. Он иногда говорил, что ей следовало бы обратиться к врачу в связи с ее нарушениями сна – но небольшой опыт в этом вопросе, привел ее к выводу, что это бесполезно. Причиной ее бессонниц были кошмары, а о них она говорить не любила. Все ее проблемы составляли такой органичный замкнутый круг, что тут уж ничего не исправишь. Ее трудности со сном превосходно решались снотворным, а врачи, психологи полезут в душу, начнут копаться в том, в чем она копаться совершенно не собиралась и шантажировать ее – будьте умницей, гражданка Фрейн, вывернитесь наизнанку ради нашего удовольствия и тогда мы, может быть, дадим вам таблетки, чтобы вы могли уснуть, но до того, будьте так любезны немного душевного стриптиза… Нет уж, она знала все заранее, не нужны ей были никакие врачи, кроме тех, что без рецепта могли достать нужное лекарство.
Пилюли, которые давал Дима, помогали не всегда – и кончились еще вчера, она знала это точно, но, окрыленная какой-то иррациональной надеждой, все равно заглянула внутрь деревянного ящика и принялась торопливо, суетливо рыться, перебирать лежавшие там мелочи, выгребать все и складывать обратно. Через пять минут, не найдя лекарств, она с силой захлопнула ящик и выругалась, что позволял себе так редко. Ада чувствовала, что руки начинают дрожать сильнее. Перспектива бессонной ночи в одиночестве пугала ее все больше и больше. Она уже видела, как усталая, изломанная лежит в постели, чутко ловя каждый звук, каждый шорох, плача от бессилия, злясь и вспоминая – а она так не хотела ничего вспоминать. Это был слишком тяжелый день, слишком мучительный, чтобы длить и длить его, нет, только не это! Она резко отодвинула прикроватную тумбочку, окрыленная фантазией, что что-то могло завалиться за нее, перерыла все углы, и все полки – и нигде, нигде не могла найти свое снотворное.
Подрыв жилых домой был довольно редким явлением, но она почему-то была уверена, что если и начнут взрывать – то начнут с нее. Мистическая уверенность подкреплялась кое-какой логикой, но сильнее всего пугала не логика, а именно это определенное, четкое знание. Она словно уже слышала, как в ночи гулко разносится шорох и шепот, и идут, идут орды, и нет у них иной мечты, иного желания, кроме как причинять боль, и она будет первой в списке. Казалось, дверь подъезда открывается – одновременно бесшумные и грохочущие тени пробираются на ее этаж, скребутся о косяк, прилаживая к нему хитроумные устройства, чтобы разнести в щепу, чтобы залилась комната невыносимым жаром, чтобы плавилась кожа и мебель, горели глаза и наряды, и крик, крик рвался, но не вылетал из комнаты, заполняющейся дымом.
Она сняла и отшвырнула испорченное платье, накинула на плечи цветастый синтетический халатик, притворявшийся шелковым. Постаралась отвлечься, кинулась к телевизору, закурила, села в кресло, уставившись на экран, по которому раз за разом, бесконечно крутили кадры взрыва, словно помешались на этом, повторяли и повторяли одно и то же – снятый с разных точек, страшный пожар. И никаких комментариев не давали, вероятно, было еще слишком рано делать выводы о том, что все это значило. Она глубоко затянулась, понимая, что кошмар только начинается. Потом резко выключила телевизор, вскочила, выбежала в прихожую и как ненормальная принялась обшаривать все карманы – курток, плащей, но в основном пиджаков, пиджаков Димы. Рука ныряла в темную прохладную ткань и сердце замирало на мгновение, и она забывала сделать вдох, надеясь, что вот-вот, вот-вот…
Сумасшедшая наркоманка, сказала себе, но разве это имело значение? Не найдя ничего похожего на таблетки, она устало сползла по стене, села на полу, раздавленная, опрокинутая кукла, вытянув ноги, опустила голову и заплакала, тихо, по-детски всхлипывая. Сейчас она сделала бы что угодно, отдала бы что угодно за то, чтобы выгнать этот страх, а это мог сделать только сон или секс или алкоголь, но ни то ни другое ни третье ей было недоступно. Таблеток нет, Димы нет и нет ни грамма выпивки – за те три дня что она мучилась бессонницей, а Дима где-то пропадал, она выпила все, что только можно было выпить в доме.
Когда слезы немного утихли, она подползла к двери, проверяя замки. Щеколды в новых квартирах не устанавливались, запрещено, ну вдруг пожар, ну вдруг маленькие дети – но только сейчас пришло в голову – это же так небезопасно, придут враги, и чего им будет стоить открыть эту дверь? Мысль о том, чтобы выйти из дома, дойти до магазина пришла в голову и тут же упорхнула – комендантский час, магазины закрыты, даже тот маленький за углом, в трех минутах ходьбы, где иногда можно было купить алкоголь даже ночью, даже во время запрета на продажу, и он, наверняка, сейчас тоже открыт, – но как выйти в эту черноту, как найти в себе силы выползти из дома? Казалось, сердце разорвется от ужаса при одной мысли об этом.
Потянулась к телефону, набрала номер Арфова, но он не отвечал – видимо, опять ругался с женой на тему того, что отвез ее, Аду, домой, когда она прекрасно могла бы добраться сама. Ругался и отключил телефон, такое с ним бывало в последнее время все чаще, хотя когда-то он и убеждал ее – «звони в любое время» – может, она слишком уж часто пользовалась его расположением?
Протяжные всхлипывания превратились в тихое поскуливание, и вот она уже – напуганная собака, поджавшая хвост, уши прильнули к голове, и как хорошо было бы, будь у нее хозяин, человек-бог, способный защитить, способный позаботиться, хорошо бы стать собакой, но кому она нужна, стареющая глупая, глупая, глупая, совсем не милая и столько сил прикладывающая для того, чтобы выглядеть хотя бы пристойно? Все ее бросили, все, и она уже плакала об этом сегодня, пожалуй, слишком много слез для одного, пусть и страшного дня, но тогда она еще и не догадывалась о том, насколько напуганной, насколько одинокой можно быть. Полностью освещенная квартира подбиралась к ее босым ногам, тенями в лучах ослепительного электрического света подбиралась к ступням, какие-то чудища, прячущиеся на свету, готовились схватить ее и утащить куда-то в пропасть абсолютного безумия.
И пошевелиться казалось невозможно, но необходимо, и все так же, не поднимаясь с пола, она проползла по коридору в спальню, нашла постель и забралась на нее, закуталась в одеяло с головой, дрожа и плача. Перебинтованная рука натужно болела, но каким это было неважным по сравнению с тем, как болело сердце.
Она закрыла глаза, повторяя про себя – я могу уснуть, я могу уснуть, я могу уснуть – и еще – я в безопасности, я в безопасности. И не верила ни тому, ни другому. Одеяло прильнуло к коже, которая словно превратилась в один раскаленный нерв, но теперь только оно защищало от теней, прячущихся на свету, и как уснуть со светом, и как без него уснуть?
Кто-то учил ее – считать до десяти, до ста, и она начала, а потом еще – вспоминай что-нибудь по секундам, какая ирония, но она послушно принялась вспоминать, и как назло вспоминался только сегодняшний день. И утро в памяти минуло, и минул день, и потом расплывшееся пятно вместо вечера, и балкон, и, конечно же, грохот, обернувшееся к ней, искаженное лицо начальника службы охраны, который был там совсем один, словно сам не нуждался в охране. И его глаза, и их выражение, которое она вдруг вспомнила так отчетливо, но совсем не могла объяснить. Это было беспокойство или тревога, это было сомнение или нервозность, это было удивление или что-то еще – но в тот миг, когда он увидел ее, он не был безразличен, и смотрел не как рентген, не как очеловеченная пустота. Она зажмурилась крепче, понимая, что дальше помнит только удар, страх, темноту, темноту – и принялась представлять придумывать то, что произошло, то, чего она не видела. Она представила, как он бросился к ней, как дернул за руку на пол, не заботясь о том, ударится она или нет, понимая, что гораздо хуже ей придется, если она останется на ногах, о том, как прикрыл ее, как руки его обвили ее голову, пряча ее, словно птица птенца, словно мать младенца от летящих искр, осколков, которые летели, конечно, внутрь зала, странно как-то, зачем тогда… но неважно, он прикрывал ее, и она дернулась, и он приказал лежать спокойно, но в ее воображении совсем не так резко, как ей помнилось, и в его голосе не надрыв, не хрип, а полное спокойствие, уверенность, ведь ее защищал он, а кто лучше него умел защищать? Если в его руках помещалась безопасность всей огромной Объединенной Евразии, разве одна женщина не могла поместиться? Что ей могло угрожать, если так заботился о ней сам Герман Бельке, воплощение идеи безопасности, борьбы против всего плохого, что только могло случиться в этой стране? Она не помнила, но представляла его тело, которое казалось огромным, спаянным из несгораемого металла, не подверженного бурям, ни внешним, ни внутренним. И этот сверхчеловек, эта идея вжимала ее в пол, защищая ее голову, ее тело, каждую ее клеточку. И от этой воображаемой тяжести, от запаха его одеколона, от ощущения мягкой шерсти его пиджака внутри у нее вдруг рождалось что-то сродни религиозному экстазу.