Террор на пороге - Страница 42
Полина Николаевна, заведующая нашего «детского сада», постепенно превращавшегося в интернат, а затем и в детский дом, была женщиной мужественной: она заслонила собой дверь вагона, приказала нам спрятаться под вагонными скамейками — и никого не выпустила, погасив панику. Те же, кто, спасаясь от бомбежки, выскочили из других вагонов, были расстреляны гитлеровцами с бреющего полета.
Через два часа после того, как наш поезд все-таки отошел от станции «Великие Луки», туда вошли немцы.
О военном детстве моего поколения написано немало художественных произведений и воспоминаний, поэтому мой рассказ Об этом, бесконечно мучительном времени для всей страны и для нас, ее маленьких граждан, будет не столь уж долгим.
В Кировскую область, деревню Камешницы, соединенную с селом Бутырки (с детства знакомое слово!), нас привезли на подводах и расселили в двух брошенных много лет назад домах священников при взорванной церкви. Воспитательницы и мы, пока еще только второклассницы (позднее в интернат стали присылать детей-сирот более старшего возраста), отмыли старые дощатые полы, стены, обмели от паутины потолки, расставили те раскладушки, о которых тосковало сердце моей учительницы, наносили из речки воды в котел бани «по-черному» (так прозвали бани без «вытяжки» дыма: сберегали тепло от огня под котлом с водой). Вымыли малышей, перетаскали их на себе в убогие спальни, ставшие нашим приютом… и зажили надеждой на скорое возвращение домой, к мамам и бабушкам. Отцов почти ни у кого не было: кто погиб в сталинских лагерях и тюрьмах, а кто уже и на фронте…
На обрывках бумаг, найденных в сельском совете, куда я бегала по утрам послушать последние известия (черная тарелка-радио была только там), писала бесконечные, сложенные треугольничком, письма в Ленинград — моим дорогим бабушке и маме, в Москву — ее подругам. Я пыталась хоть что-то о них узнать, так как писем после октября сорок первого оттуда уже не было. До полной блокады города мама успела получить три моих письма, которые бережно сохранила.
«13-го «сентября 1941 г.
…Мамочка, я уже хожу в школу и принята в пионеры, а у меня нет галстука… Пришли мне красный галстук. Мамуленька, для чего ты хочешь прислать игрушки? Все равно я не отдам конструктор — не отдам потому, что это папин подарок, и бильярд тоже. Мамуля, пришли, пожалуйста, бумагу, а то мне не на чем писать и решать примеры… Мамочка, если можно, пришли, пожалуйста, и теплое одеяло, а то здесь морозы больше сорока градусов. Мамочка, постарайся приехать ко мне… Целую сто миллионов раз. Твоя дочь Таня».
В этом письме, как и в других, исправлены лишь грамматические ошибки — я ведь окончила только второй класс. И подсократила немного. В нем еще проговаривалась о некоторых трудностях нашей жизни, просила что-то прислать, но только не папины подарки: все, что было связано с памятью об отце, всегда было для меня свято!
«28 сентября 1941 г.
Здравствуйте, мои дорогие мамуся и бабуся!.. Мамочка, ты мне пиши подробно и от меня нечего скрывать, как вы живете. Ты же знаешь, что я уже большая и все понимаю. Мамочка, пиши, что вам недостает. Когда я читала ваше письмо, то очень плакала. Мамуленька, дорогая, пиши почаще. Бабуленька и мамуленька, я очень по вам скучаю. Мамочка, ты пишешь, чтобы мне помнить тебя, и бабуленьку, и папу. Об этом не может быть и речи — я никогда вас не забуду, пока буду жива… Мамочка, не надо посылки. Ничего не надо в еде. Ты зря деньги не трать, потому что здесь нас кормят и поят сытно, а тебе пригодится… Мамуленька, помни свою дочь Таню. Мамочка, дорогая, пиши, как вы живете, пиши чаще. Целую тебя и бабулю еще сто миллионов раз. Таня Фейнберг. Присылай как можно больше карточек».
Письмо написано всего лишь через две недели после приведенного выше, но тон его меняется. Видимо, уже дошли до нас тревожные сведения о положении на фронте вблизи Ленинграда. И я уже ни о чем, кроме фотографий родных, не просила. И обещала самое важное для мамы и бабушки: «Я никогда вас не забуду, пока буду жива!» Это одно из немногих обещании, данных за всю мою уже долгую жизнь, которое я выполнила сполна.
«29 октября 41 года.
Здравствуйте, мои дорогие мамуленька и бабуленька! Как вы живете? Как ваше здоровье? Мамочка, мне трудно выполнять уроки, потому что нет бумаги. Хорошо, что ребята хорошие — дают бумагу, и я делаю уроки и хорошие отметки получаю… Нас кормят сытно, только я о тебе и бабуленьке беспокоюсь… Пиши, пожалуйста, почаще и пришли твою, бабуленысину и всех остальных карточки. Поцелуй всех-всех и передай привет. Целую тебя и бабуленьку. Твоя дочь Таня».
Дальше идет единица с пятнадцатью нулями.
В том письме, видимо, полученном через месяц, дочь-внучка старается успокоить любимых: «Нас кормят сытно, только я о тебе и бабуленьке беспокоюсь…» А между тем осень и зима 1941–1942 годов были самыми трудными, голодными и холодными: не подготовленными к зимовке во всех отношениях.
Остальные письма уже не могли дойти до адресата: кольцо блокады сомкнулось!
Поэтому я пишу в Москву:
«3-го декабря 41-го года. Дорогая тетя Зиночка!.. Пишет ли вам моя мамочка? Что вы знаете о ней? Сейчас у нас частенько бушуют вьюги. Тетя Зина, как у вас в Москве, много ли разрушенных домов или нет? Как с питанием? Здесь нам выдают в месяц 7 кг. 200 гр. муки и больше ничего…»
Ну, что сказать? Уезжали летом, ненадолго. На ногах у меня были парусиновые туфельки, несколько летних платьев и курточка из плюша, перешитая из моего детского пальтишка. Зима же сорок первого — сорок второго годов, повторюсь, выдалась небывало суровой. Валенки у нас были одни на всех «желающих» погулять. В школу я бежала, как будто сдавала кросс, чтобы не отморозить ноги. Но все-таки заболела воспалением легких как раз под Новый, 1942-й, год. Все дети торжественно сидели за столами, а новогодним угощением стали лишь небольшая чашечка какао и белая булочка. Меня завернули в одеяло. Посадили на мое место, но ртуть градусника поднялась до последней отметки… и я не смогла выпить то какао и съесть ту булку. Кто-то сделал это за меня — всю свою жизнь я помню об этом. Голодные круглосуточно, не согретые родительской заботой, уставшие от непосильного для нас, таких еще не взрослых, физического труда (к примеру, весной, когда мы уже вскопали вручную отведенную колхозом целину под огород и посадили овощи и картошку, так чтобы полить их, старшие ребята, а их было всего несколько, должны были вычерпывать из колодца по сорок ведер воды и донести их до грядок. Такой была ежедневная норма). Я уже упоминала, что в наши детские обязанности входили заботы о чистоте комнат в двух домах, где мы жили; каждую неделю нужно было топить баню «по-черному», которая по деревенской традиции стояла у речки; натаскать из нее воды, всех малышей помыть, одеть, перенести на себе уже в горку (села с церквями строились на возвышенностях). Нам необходимо было заготовить дрова для печей обоих домов и бани — а это значило, сидя на стенах покинутых изб, распиливать огромные бревна, из которых они были когда-то сложены… Работали мы и в колхозе — добывая «трудодни» — жали серпом рожь, теребили лен (летом и осенью у меня руки были похожи на маленькие подушечки — так отекали от напряжения). Конечно, собирали колоски, грибы, ягоды — делали заготовки на зиму.
Но… «при всем при том при этом» вместе с приехавшими впоследствии ребятами постарше (в селе была только школа семилетка, так что в интернат присылали ребят в возрасте до седьмого класса), мы стали в том забытом всеми глухом месте чем-то вроде «культбригады»: пели военные песни хором и соло, читали стихи о войне, разыгрывали пародии на «гитлеровских заправил» и, конечно, танцевали… Мои парусиновые туфли со временем изрядно поизносились. И вот однажды, в честь какого-то праздника, мы давали концерт для местных жителей. Я приготовилась танцевать, скорее импровизировать под балетную музыку, звучавшую с пластинки. Но как быть с обувью? Деревенская девочка сняла с себя пуховые носки и протянула их мне. Помню, я самозабвенно танцую, а наша школьная учительница Анна Ивановна смотрит на меня и плачет. Танцую и недоумеваю, почему же она плачет? Праздник, звучит музыка, я вдохновенно изображаю из себя балерину, которой из-за войны так и не стала, а Анна Ивановна плачет. Окончился танец, я подошла к той доброй девочке, * сняла носки и с благодарностью вернула. Наша учительница вышла из комнаты, где гремел концерт: Я все поняла, когда подросла: ей было меня очень жалко. Ее слова, сказанные как-то в классе по поводу проявленной кем-то детской жестокости: «Дети, запомните: что естественно, то не смешно и не стыдно!» — стали в определенной степени кредо моей жизни. Мудрая, сердечная, справедливая наша Анна Ивановна… Она тоже осталась навсегда в моей благодарной памяти.