Телефонная книжка - Страница 7
Следующая фамилия уж очень трудна для описания. Ольга Берггольц[37]. Познакомился я с ней году в 29, но только внешне. Потом, в тридцатых годах, поближе, и только в войну и после перешли мы на ты. Говорить о ней, как она того заслуживает, не могу. Уж очень трагическая это жизнь. Воистину не щадила она себя. И со всем своим пьянством, и любовью, и психиатрическими лечебницами она — поэт. Вот этими жалкими словами я и отделаюсь. Я не отошел от нее настолько, чтобы разглядеть. Но она самое близкое к искусству существо из всех. Не щадит себя. Вот и все, что могу я из себя выдавить.
А вот Софья Аньоловна Богданович [38]— другое дело. Теперь это мать двух взрослых дочерей. Одна уже учится в медицинском институте. А когда мы познакомились, ее рассеянность, которая теперь кажется вызванной хозяйственными заботами, представлялась таинственной. Ее светлые глаза смотрели словно бы внутрь себя.
Словно сама она не может никак понять, куда ее влечет. И говорила она, словно бы запинаясь, небыстро. Мне казалась она и привлекательной, и чем‑то пугала. На руке у нее были красные огромные родимые пятна, словно помечена была она — а какой силой? Правда, отца ее звали Ангел[39]. Ангел Иванович. И мысли подобного рода приходили тридцать почти лет тому назад, а не сейчас, когда встречаю я на лестнице невысокую, озабоченную, пожилую женщину с авоськой в отмеченной красными знаками руке. Около тридцати — двадцать восемь — лет назад, встречался я часто и с матерью Софьи Аньоловны, Татьяной Александровной[40]. Я с майкопским уважением смотрел на последнюю представительницу редакции «Русского богатства»[41]. В соловьевской столовой[42] в книжном шкафу, вделанном в стену, хранились по годам комплекты журнала, частью переплетенные, частью — за последние годы — в голубоватой обложке, как пришли. Но разрезаны были все страницы. Старшие читали журнал с полным доверием и монастырской своей добросовестностью. Воспитывалась Татьяна Александровна у самого Анненского[43], редактора журнала, если я не путаю. Короленко был другом ее. Он часто вспоминал, что Татьяна Александровна, еще девочка в те дни, отказалась пойти на елку, узнав, что он будет читать «Сон Макара»[44] у Анненских. На Татьяне Александровне словно проба стояла, подтверждающая, что она создана из того же драгоценного вещества, как ее товарищи по журналу. Ее общественная работа была и в самом деле работой, а не имитацией. А разговаривать с ней было чистым наслаждением. Однажды увидел я у нее альбом, еще Анненских, кажется, и понял, что шестидесятые годы не литературное понятие, а существовали действительно. Я увидел фотографии студентов в пледах, и стриженых курсисток, и бородатых стариков, покорно сидящих среди бутафорских пейзажей тогдашних фотографий. И о всех она рассказывала.
И простота, с которой все это существовало, и уверенность в том, что оно и есть настоящее, меня ужасно трогали. И вместе с тем угадывал я среди этих бородатых мужчин и стриженых девиц таких, которым это органично, и таких, которые идут за временем. Приспособленцев. По специальности была Татьяна Александровна историк. Она писала в те дни, когда мы познакомились, исторические книжки для детей («Соль Вычегодская», «Ученик наборного художества») и возглавляла детскую секцию старого, дореформенного Союза писателей. И когда в 29 или 30 году появилась в «Литературной газете» статья, нападающая на Маршака и на всю ленинградскую детскую литературу[45], вся тогдашняя секция, во главе с Татьяной Александровной, яростно выступила в бой за Самуила Яковлевича. Вот в те дни и увидел я впервые Софью Аньоловну. Она написала рассказ о ручном ежике, по своим детским воспоминаниям. Ангел Иванович, по наивности и простоте автора, написался отцом столь строгим и вспыльчивым, что мы догадались, за что прозвали его наборщики Черт Иванович. Да, за формой его времени, за бородатыми масками жило и бушевало все то же неистребимое разнообразие человеческих отношений и неизменность, или едва заметная изменяемость, страстей. Необыкновенно трогательно выглядела дружба Татьяны Александровны и Тарле[46]. Он постоянно встречался мне на лестнице в нашей надстройке. А сама Татьяна Александровна однажды сказала: «Евгений Викторович рассердится, когда узнает, что я выходила сегодня. С тех пор, как вывихнула я руку, он требует, чтобы я сидела дома в гололедицу». И дружба эта продолжалась до самой смерти ее, он все заботился о ней во время войны. А на вечере в ее память столько говорил о ее патриотизме, словно речь шла о ее однофамильце генерале Богдановиче[47]. Вот как изменились формы со времен «Русского богатства». Но человеческие отношения остались трогательными.
И у дочерей Короленко и у детей Ангела Ивановича складывалась жизнь совсем не по — отцовски. В Полтаве, где Татьяна Александровна с детьми жила у Короленок, вышла Софья Аньоловна замуж за Колю Степанова[48]. Потом разошлась она с ним что‑то очень скоро. И когда я с ней познакомился поближе в 28 году в Новом Афоне, никто и не вспоминал об этом браке, так что я узнал о нем много позже. Я знал, что она жена Виктора Гофмана[49], а Коли Степанова жену, черненькую, быструю и самоуверенную, зовут Лидочка[50]. Коля Степанов — литературовед, занимается Хлебниковым[51]. Все они были знакомы, и каждый, в своем кругу вращаясь, попадался то здесь, то там, и был взвешен и измерен. О Коле говорилось, что он способный и добросовестный работник, но пишет ужасно длиннейшими предложениями, тяжело, не доберешься до смысла. Но при этом поэзию понимает. И хороший товарищ. И лишен подлости. Но иногда смешит своей нескладностью. Небольшого роста. Волосы, с преждевременной сединой, копной вздымаются над лбом высоким, но нешироким. Длинный нос, хобот, в минуты сомнений и уныния опущенный книзу. Это я сейчас пытаюсь расчленить весь этот сложный состав ощущений и мыслей, связанных с Колей Степановым тех дней. А клубок этот возникал в сознании мгновенно, легко и приятно (?), когда увидишь или услышишь Колю. И был этот комплекс в его пользу. Тынянов[52] говорил, улыбаясь: «Наш Коля славный парень». И Эйхенбаум[53] говорил: «Степанов милый человек», — но за этим следовало всегда какое‑нибудь добродушное «но», вроде того, что «но доклад затянул ужасно». Или «но пишет, как воз везет». При своем добродушии был Коля иной раз грубоват. Даже скандалил. В Мюзик — холле один раз поднял крик, когда старый актер Борисов[54] пел песенки шута. Кричал, что это пошлость, и его вывели. Был трезв при этом. Вообще в те дни пили куда меньше, чем теперь. Коля и вообще, помнится, был непьющий. И напал на старика, движимый только внутренним огнем.
Таков был Коля Степанов. Комплекс ощущений, определявший твое отношение и поведение по отношению к Гофману, был много темнее. Я сразу стал темнее писать, едва дело коснулось его, и в памяти возникла его длинная, чуть сутулая фигура, кучерявые волосы, спокойное и замкнутое выражение худого лица. Боря Бухштаб[55] сказал о нем как‑то: «Это звезда среди всех нас». Во всяком случае из специальности своей ведение считал он куда более достойным занятием, чем литературу. Паразитологи вовсе не любят паразитов, а микробиологи — микроорганизмы. И Гофман, как и они, не любил, а только интересовался предметом, который изучал. И смелее, чем любой из его друзей, высказывал это. Те предполагали, что критика и литературоведение такой же раздел литературы, как проза, поэзия, драматургия. Один Гофман, может быть, нечаянно, но признавался в том, что это разные виды сознания, которые сойдутся разве только в бесконечности. Я как‑то рассказал, кажется, как поразил он меня. Взвешивая на ладони первый том книги Эйхенбаума о Толстом[56], он убежденно заявил, что это важнее и значительнее самого Толстого. Софья Аньоловна в том мгновенно выступающем клубке связанных с ней мыслей и ощущений освещена, словно солнцем. Это все светит и светит лето 28 года. В Ленинграде было оно на редкость дождливым, а в Новом Афоне в четырехугольном дворе монастыря было так ясно. И Новый Афон, и путешествие пешком с Гофманами и Степановыми — прочное и счастливое воспоминание. Мы говорили обо всем. Цельность мировоззрения Татьяны Александровны заменена была рядом вкусовых ощущений и литературных пристрастий. Софье Аньоловне и это помогало не без успеха определять свою дорогу в жизни. Никакой философской системы не имелось в наличии и у Коли и у Гофмана, но это им тоже не мешало ни жить, ни работать. Остались от предыдущего поколения впитанные с детства некоторые этические нормы и пристрастия, которым и следовали, не ища им обоснований.